Прямое высказывание

Либерлингва или чужая речь

Александр Щипков

< предыдущая часть
 | 
оглавление
 | 
следующая часть >

Язык современной либеральной культуры исчерпал свои возможности и оторвался от реальных общественных процессов – точно так же, как на закате существования СССР оторвался от них язык советского официоза. Кризис либерального языка (либерлингвы) сопровождается нарастанием в нем искусственности и внутренних противоречий, а также усилением роли ограничений и табу, которые этот язык навязывает своим носителям по отношению к ряду аспектов социальной действительности. Условием освобождения от власти устаревшего либерального языка является тщательный анализ его идеологем, содержательных стратегий и выразительных средств.

– В своих публицистических проектах вы уделяете большое внимание теме языка. Почему?

– Язык реагирует на крупные политические сдвиги раньше, чем эти сдвиги происходят. Он как бы их предвосхищает. И это происходит не впервые. Вспомните конец советской эпохи. Слова, когда-то наполненные революционным пафосом, романтикой общего дела, вдруг обтрепались, потускнели. Все эти "от каждого по потребностям, каждому по труду", "слава человеку труда", "наша цель – коммунизм" – стало вдруг канцелярщиной, мертвыми штампами. Эти слова невозможно стало произносить без иронии.

– А почему?

– Потому что они расходились с реальными делами. Не в словах была скрыта фальшь, а в делах. И вот все изменилось. Действительность стала пусть печальной, но нормой, а громкие фразы – притворством. Они превратились в карикатуру на что-то.

– Когда именно произошел этот поворот?

– Невозможно определить точно, наверное, в 1970-е. Но именно в этот момент в нашей стране перевернулись песочные часы истории. Люди перестали верить в то, что они сами говорят, верить собственным словам.

– Как можно назвать этот феномен?

– Это был кризис советского языка. Но ведь что такое язык? Это оболочка мифа. Пока власть мифа сильна, мы мифа не замечаем, как мы не видим своего дома снаружи, когда сидим внутри. Для нас это естественная картина жизни.

– Но ведь наука дает правдивую, проверенную картину реальности? Можно сравнить.

– Сравнивать можно только части реальности, да и то с оговорками. Наука не может вычислить критерии общественного блага, свести этот вопрос к уравнению. Область массовых представлений – это всегда предмет веры, в каких бы формах вера ни выступала: религиозных, квазирелигиозных, дорелигиозных, магических.

– Как говорил кто-то из советских генсеков – кажется, Андропов – "мы не знаем общества, в котором живем"...

– И не только общества. Потому что культура мифогенна, основана на мифах и генерирует их. Это свойство культуры позволяет людям ощущать смысл жизни, иметь в "активе" нечто несомненное, очевидное и само собой понятное. А выражается все это в языке. Именно поэтому Мартин Хайдеггер говорил: "Язык – это дом бытия".

– Что из этого следует?

– Например, то, что язык регулирует общественную жизнь, определяет наше поведение, наши мнения, нашу коммуникацию. Язык – носитель "истин" о мире и он же – социальный институт, подобный юриспруденции или силовым структурам.

– И что случилось в позднем СССР? Этот социальный институт сломался?

– Именно. Сломался язык советского социума. Он утратил способность производить правдоподобную модель реальности. В нем возникли трещины, противоречия, он утратил связность и единство. Система посыпалась. Примерно так, как карточный домик рассыпается, только медленнее.

– В искусстве это заметили деятели соц-арта.

– Соц-арт постоянно обыгрывал языковые клише советской эпохи, весь московский концептуализм, Игорь Иртеньев, Дмитрий Пригов, в живописи – Илья Кабаков с его коммунальной эстетикой и толпы их эпигонов... Эти люди эстетически усиливали и подчеркивали элементы языка советской культуры. А с какого-то момента неадекватность советского языка стала видна невооруженному взгляду, абсолютно всем. Уже ничего не нужно было подчеркивать и необходимость в соц-арте отпала сама собой.

– Что было после того, как советский язык рассыпался?

– Произошел серьезный сбой в российском культурогенезе. На месте советского языка должны были появиться и заработать другие, более глубинные языковые механизмы русской культуры. Вместо этого мы получили в употребление некий языковой эрзац (симулякр, как говорят сейчас), который отражал содержания не национального, а глобалистского культурного пространства. Это была довольно болезненная подмена. Потому что вместо преодоления последствий большевистского культурного эксперимента, – а это преодоление частично было возможно даже в рамках позднесоветской культуры – мы получили повтор революционной ситуации. История сделала петлю. С точки зрения культурно-языковой динамики 1991 год – это повтор 1917 года.

– И сегодня мы живем в искусственной культурно-языковой реальности?

– Увы, это так. В 1990-е эта реальность была накачана идеями исторического самобичевания, культом коллективной вины, сформированным постсоветским либеральным агитпропом. Народ, ставший жертвой репрессий в советское время, объявили исторически недоразвитым, неполноценным. Мы долго не понимали ложной природы этого взгляда, поскольку находились внутри, а не снаружи либерального мифа. Хотя интуитивно ощущали его могильный холод и пустоту. Положение осложнялось его глобалистским характером: выглядывая из "окошка" в мир, мы видели пусть и не во всем совпадающую, но похожую картинку, слышали частично знакомую риторику.

– До какого момента все это продолжалось?

– Примерно до 2008 года. Около десятилетия назад появились признаки усталости и износа либеральной идеологии. Они наложились на процессы мирового экономического кризиса, за которым последовал кризис культурных и политических институтов. Ну, а в последние годы энтропия набрала высокую и вполне отчетливую динамику. Сегодня происходит то же, что и в конце советской эпохи: культурно-языковая парадигма разрушается. Правда, элиты не хотят этого признавать, признавать объективную историческую реальность. Тем самым они увеличивают вероятность новой кровавой смуты.

– Постсоветская эпоха принесла с собой язык нового официоза?

– Конечно. Я его называю "либерлингва". Это не язык общения, а безликий инструмент коммуникации. Этот механистический, мертвый язык вытесняет настоящий, живой язык национального общения, язык гражданского общества. И ведь что интересно. Те же самые люди, которые этому способствуют, сокрушаются: мол, гражданское общество в России "незрелое" или "не сложилось". И сами же навязывают обществу заданные формы поведения, исключая свободный выбор. Например, на выборах борьба идей подменяется борьбой компроматов.

– Демократия профанируется?

– Безусловно. Дискурсивная среда, создаваемая либеральным языком, создает своеобразную "прошивку" мира современного человека. Поэтому не только говорить, но и вести себя нелиберально – для многих непростая задача.

– Это требует определенных жертв?

– Конечно. Репрессивный институт рукопожатности не зря существует. Поэтому человек достаточно конформный не станет говорить в либеральном кругу, скажем, о том, как США и Канада укрывали нацистских преступников, о применении зарядов с обедненным ураном при обстрелах Белграда, о неудачной попытке либерального переворота в Турции в 2016 году, о конструировании концепта автономной личности, об "эго-машинах" и тому подобных вещах. Это "не принято", в эту сторону "думать не надо". Так работает механизм дисциплинарной власти в условиях либерализма. Но и это, возможно, не самое плохое.

– Что может быть хуже?

– Хуже всего то, что накатанные схемы либерального дискурса не дают обществу в целом даже как следует поставить актуальные вопросы своего существования, не то что их решать. Это относится, например, к проблематике "тоталитарного опыта человечества", "режимов ХХ века" и т. п. Мы живем в такой период, когда идея антитоталитаризма утрачивает объективные общественные основания и сама становится тоталитарной. Как говорится, настанет такая защита прав, что нельзя будет и вздохнуть без разрешения.

– Можно показать это на примере?

– Вспомним о деятельности Светланы Алексиевич – уроженки Западной Украины и белорусской писательницы, пишущей на русском языке. Вот она, говоря о неправосудных процессах советского времени, утверждает, что историческая невовлеченность человека морально преступна, а "жертвы так же противны, как и палачи". Следующий шаг – перенос обвинения на весь народ. После этого народ можно, используя навязанное ему чувство коллективной вины, идеологически обрабатывать. Если не винишь себя и других за "холопство", "потомственное рабство" – ты сталинист, совок.

– Идейный перевертыш?

– Это, если говорить более академично, феномен обращенной тоталитарности. Обращенная тоталитарность провозглашает свободу в негативной форме и делает это ради нового закабаления. Поэтому в составе либерлингвы много словосочетаний-оксюморонов. Таких как "гуманитарные бомбардировки", "позитивная дискриминация", "принуждение к миру". С их помощью дискурс свободы огрубляется и присваивается, становясь главным оружием тирании.

– Что же происходит в итоге?

– Происходит резкая дегуманизация общества. Тот самый тоталитаризм. И связано это не только с идеологией и политикой. В условиях информационного общества важно не только, что человек думает, но и как он думает, каким "способом". Современный либерализм – это культурный стандарт со своими концепциями субъектности и религиозности. Соответствующие им аксиомы человек принимает в детстве, когда еще не может развить в себе критичность. Принимает вместе с языком.

– Это индоктринация?

– Совершенно верно. Cовременный неолиберализм создает более изощренную форму тоталитарности, чем "старый режим" – например, советский – с его монолитной и легко просчитываемой в своем развитии идеологией. Этот феномен требует не только внимания социологов и политологов, как было в 1960-е, во времена "франкфуртской школы". Сегодня его необходимо изучать средствами культурной антропологии и методами лингвистического анализа. Изучения либерлингвы как квазиязыка – это очень интересная задача. Кстати, в ХХ веке многие пытались сочинять искусственные языки и в шутку и всерьез...

– Какие, например?

– Футуристический "заумный язык" Велимира Хлебникова, nadsat Энтони Берджесса, эмпирейский и яки Василия Аксенова, Джордж Оруэлл создал тоталитарный язык "ангсоц". Но все это литературно-игровые опыты. Существовали и серьезные проекты, не воплотившиеся в реальности. Прежде всего эсперанто, который мог заменить английский в качестве международного языка. Но гегемония либерализма породила совершенно другой искусственный язык, который был приведен в действие и стал глобальным. Явление либерлингвы чем дальше, тем больше становится языком "цифрового общества". В либерлингве фактически материализовалась фантазия Джорджа Оруэлла по поводу ангсоца – тоталитарного языка, но только не на социалистической, а на капиталистической почве.

– Анализ либерального языка сегодня ведется?

– Это направление возникло сравнительно недавно, но уже успешно развивается. Например, в Русской экспертной школе (РЭШ), в рамках постсекулярных и культурологических исследований. Неосвоенного культурно-лингвистического материала для таких исследований много.

– Каковы же корни либерального языка – либерлингвы – с точки зрения его исследователей?

– Образ мира и человека, встроенный в этот язык, имеет несколько источников. Во-первых, позитивизм – вера в возможность рационального объяснения вещей как бы "из них самих". Эта вера формирует человека-технократа, человека-машину. Во-вторых, кальвинизм – идея избранности и превосходства, оправдывающая социальное неравенство. В-третьих, мальтузианство – уверенность в пользе естественного отбора и ненужности "лишних" людей. Наконец, гностицизм, то есть убежденность в тайном знании узкого круга – жрецов, экспертов, технократов. Из этого комплекса идей вытекает право на насилие, которое получает метафизическое объяснение. Люди с тайным знанием считают себя "орудием бога", их миссия – пасти и просвещать дикарей. Французский философ Рене Жирар называет этот феномен "сакральным насилием". Исторически сакральное насилие выливалось в расизм, колонизацию народов и в так называемый "конфликт цивилизаций".

– Как этот принцип работает?

– В России это институт рукопожатничества и термины "ватник", "совок". В США оппонентов в аналогичных ситуациях записывают в "деплоранты". Современные сегрегационные практики сформированы на основе диссидентского сознания. Бывшее диссидентское меньшинство стало позиционировать себя как большинство, узурпировало право формировать публичное мнение. Обоснованием узурпации стала борьба с "наследием тоталитаризма". Причем статус героев-тираноборцев эти люди присваивают себе сами. В итоге мы имеем господство либерально-западнической интеллигенции и "креативного класса", которые выполняют в России роль наместников западных элит.

– Каковы корни социальной сегрегации?

– На уровне глубинных культурных архетипов сегрегация (рукопожатность) – это страх нечистоты и осквернения, магическое отгораживание, изгнание из племени. "Суд" заменяется в этом случае проклятием. Все эти практики свидетельствуют об архаизации и структурном упрощении культурно-языковых моделей, о "новой дикости" позднего либерализма. Магическое отгораживание проявляется также в способах выключения из дискурса оппонентов и их мнений.

– Например?

– Например: "А еще у них негров линчуют". Или: "Это конспирология". И то и другое – сигналы разрыва дискурса. Смысл разрыва в том, чтобы подчеркнуть: сама тема "нерукопожатна", она находится вне обсуждения, это табу. И потому не требуется ответа по существу и уважения к собеседнику. Табуируются и само высказывание, и его автор. Язык либерализма – это орудие дисциплинарного типа власти, если использовать классификацию Мишеля Фуко. Поэтому он часто включает стоп-сигналы, рассекая пространство коммуникации, разделяя общество на "своих" и "чужих" (читай: всех остальных), которыми можно и должно манипулировать. В России носители либерального языка нередко сами себя характеризуют как "приличные люди" – это манифестация социального разделения.

– Что, кажется, противоречит принципам реальной демократии.

– Это и неудивительно. Демократия и либерализм не имеют между собой ничего общего. Вообще либеральный дискурс имплицитно содержит в себе расистскую матрицу, модель разделенного мира, состоящего из "цивилизованной" и "нецивилизованной" частей, которые связаны отношениями подчинения. Эта модель исторически характерна для колониализма. В процессе коммуникации эта матрица постоянно воспроизводится. Например, в форме ритуального морализаторства.

– Что вы имеете в виду?

– Как известно, важнейшим для либерального языка является понятие "стыда". Но не в традиционном смысле. Традиционный стыд – следствие греха, ошибки. В либеральном языке и либеральной культуре "стыд" – форма обличения других. Либералу всегда стыдно не за своих, а за чужих: "за эту страну", "за сегодняшнюю Америку", "за моих оппонентов".

– Что такое стыд в их понимании?

– Это обвинение в осквернении публичного пространства, которое они считают своим. На выходе получается: я стыжусь за тех, кому должно быть стыдно. Это ритуальный стыд. Иной стыд в либеральной картине мира просто невозможен – ведь это значило бы "псам бросить святыню". Нельзя, невозможно быть виноватым перед "нечистыми". А "стыд" – форма ниспровержения ценностей этих нечестивцев: социальной справедливости, патриотизма, реальной демократии. Для обозначения всего этого либеральный язык использует набор ярлыков, таких как "популизм", "имперская ностальгия", "тоталитаризм", "ксенофобия", "патриотический угар". Мы подробно говорили об этом в главе "Стыдливая интеллигенция".

– С ярлыками понятно. А что использует либеральный язык в качестве собственных "скреп", как сейчас модно говорить?

– Либеральные скрепы или кодовые понятия либеральной идентичности – это, например, "выйти на площадь", "сервильность", "кровавый режим", "какой позор", "ганьба", "злочинна влада". Либеральный стыд, кстати, тоже имеет кодовую функцию. Это такой пароль. "Своих" опознают как раз по специфическому чувству стыда. Остальным предлагается либо примкнуть либо вычеркнуть себя из "активной части общества, которая делает свой выбор". То есть из рядов социального меньшинства, которое требует привилегий за счет большинства.

– Мифологизм либерального языка сегодня нарастает?

– Да, его ритуально-мифологические корни обнажаются. Они все ближе к внешней, формальной стороне высказываний. А первородная рациональность, дарованная либерализму Просвещением, утрачивается. Поэтому в ключевых фразах либерал-дискурса так много противоречий и алогизмов. Например: "плюрализм мнений" и "общечеловеческие ценности" одновременно. С точки зрения логики эти понятия несовместимы. Или вот типичный диалог: "Давно пора жить и принимать решения как в цивилизованных странах. И прекратить позорную войну в Сирии. – Но США тоже воюют в Сирии, а они вполне цивилизованные. – США меня не волнуют, это не моя страна". Еще пример. На одной демонстрации в Нью-Йорке шли феминистки с плакатами, и плакаты эти призывали одновременно к женскому равноправию и к разрешению мусульманским женщинам публично носить хиджаб. Таких примеров много и они свидетельствуют о нарастании мифологизма в мышлении. Поскольку миф, как известно, разрешает противоречия без помощи логики.

– Это говорит об интеллектуальной деградации?

– Скорее о сознательной установке диспетчеров либеральной идеологии на архаизацию современной культуры. Но они не могут прямо об этом объявить.

– Почему не могут?

– Потому что тогда непонятно, зачем нужна была вся эта затея с Просвещением, весь этот проект рационализации общества и культуры, если теперь от этого проекта его же адептам приходится целенаправленно отказываться. А ведь сколько кровавых жертв было принесено на алтарь Разума. И все впустую... Поэтому иррациональность позднего либерализма упаковывается в наукообразную манеру изложения. Отсюда такие вещи, как концепция цифровой реальности – иррационализм в "рациональной" упаковке.

– Как она формируется?

– В нормальной ситуации научный дискурс обслуживает нужды исследований, направлен на анализ предметной сферы, эмпирики. Он не может быть виртуализирован: иначе он анализирует "воздух". Другое дело – создание манипулятивной методики. Она создается средствами либерального языка, в котором научный анализ подменяется статистикой, а терминология превращается в систему метафор, как в сайентологии и тому подобных учениях.

– Рассмотрим на каком-нибудь примере.

– Возьмем что-нибудь простое – например, слово "технократ". Оно обладает в либеральном дискурсе сакральным смыслом. Для него не предусмотрена равнозначная пара, никто не говорит о "пневмократах" или "сенсократах". Есть только "технократы" и остальные – не-технократы. Вместо культурной оппозиции мы имеем здесь привилегированное означающее, как сказал бы Жак Деррида. Отправную точку культурной гегемонии. Вот типичные высказывания: "В правительство пришли технократы" или "Пришли молодые технократы". Определение "молодой" смело можно опускать, оно подразумевается независимо от фактического возраста, поскольку абсолютно немыслимо выражение "старый технократ".

– Его действительно невозможно представить. В чем причина?

– В том, что это табу. Языковое табу. Его нарушение привело бы к разрыву языкового шаблона. На более глубоком уровне семантики мы имеем здесь мотив вечной молодости, божественности: технократы не стареют. Когда-то что-то подобное рождалось в пространстве советского языка: "Комсомол не просто возраст, комсомол – моя судьба!"; "Не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым" и т. п. Или вот либеральная эсхатология...

– В чем заключается эта эсхатология?

– Это апокалиптическое ощущения конца знакомого мира, обрушения привычного миропорядка. В 1990-е советская профессура воспринимала смену эпох в апокалиптических тонах: основы рухнули, как теперь жить и работать?! Сегодня с либерализмом сложилась та же самая ситуация. Догматики либерализма мыслят точно так же: мир без глобального лидерства невозможен, он рухнет, случится некий "ватный" апокалипсис. Тем не менее классические либеральные идеи уже не работают. И происходит отказ либерализма от своих же принципов. Например, от демократии – во имя сохранения культурной гегемонии.

– Общество это чувствует?

– Чувствует – и отчуждение нарастает. Человек начинает выстраивать психологическую дистанцию по отношению к либеральной культуре. Эта дистанция заполняется новым содержанием. В России такое содержание появилось в 2014 году, когда на фоне крымских событий стало ясно, что либеральный дискурс разрушает национальную идентичность.

– А как обстоит дело на Западе?

– На Западе в независимых интеллектуальных кругах сегодня возник "дискурс подозрения" по отношению к либеральной мысли. Общество осознало ответственность либерализма за экспансию, за милитаризм, за двойные стандарты и разрушение правовых институтов, за войну с традицией, семьей, нравственными ценностями, социальными гарантиями. Отсюда подъем консервативной демократии и традиционализма, на который носители либерального языка привычно вешают ярлык "популизма". Массы уже не доверяют финансистам и брюссельской бюрократии и стремятся как можно меньше пользоваться их языком. Точно так же в СССР многие испытывали желание перестать использовать лексику коммунистического новояза и партийного официоза. Я знал людей, которые в 1970-е годы даже перешли на дореволюционную орфографию, настолько невыносим им был язык советского партийного истеблишмента. Либеральный язык сегодня начинает восприниматься как нечто неестественное, а скоро будет восприниматься просто как чужая речь.

– Что значит "чужая"?

– Внешняя, принудительная. И неспособная адекватно отражать социальную реальность. Постепенно либеральный язык превращается в объект общественных рефлексий. Пересечение этой границы дает нам возможность выйти из языкового плена и изучать язык неолиберальной глобализации на пороге ее краха.

– К каким выводам, изучая его, вы уже пришли?

– Либерализмом сформирован современный метадискурс. Его тотальность намного превосходит тотальность советского классового подхода, который легко вычленялся из общественных нарративов. По всей видимости, суд над либеральной "этикой" должен стать закономерным продолжением коллапса либерализма – хотя бы потому, что сама либеральная мысль в свое время настойчиво отстаивала проект суда над коммунизмом, создав тем самым соответствующий исторический прецедент. Но всему этому неизбежно предшествует кропотливая работа с языком. Задача наших интеллектуалов – наметить ее основные направления.

– Индивидуальное освобождение от власти либерального языка – это сложная задача?

– Для кого как. Например, философ или политтехнолог ежедневно заняты отстранением от языковой среды, это их работа. И для них удержание речевой дистанции – условие профессионализма.

– А если это обычный человек – учитель, служащий, фермер, рабочий?

– Он находится в более слабой позиции. Для ориентации в пространстве либерального дискурса он вынужден принимать предложенные правила игры, а не анализировать природу этих правил. Этот человек зависит от догм, стереотипов и шаблонов. Выпадение из этих рамок угрожает ему кризисом самоидентичности, снижением адаптивных возможностей в социуме.

– А если он это осознает и его это не устраивает?

– Значит, он творчески подходит к повседневности. Или, если хотите, креативно – в буквальном, не терминологическом смысле, поскольку не имеет ничего общего с так называемым креативным классом.

– Вот так категорично?

– Дело в том, что "креативный класс" как раз является главным бенифициаром, выгодополучателем либерального языка. Он зарабатывает с его помощью свой символический капитал.

– И человек действительно творческий в силах преодолеть это неравенство?

– Вполне. Если ему интересно, если он хочет научиться держать языковую дистанцию так же хорошо, как философ или политтехнолог, он может этому научиться.

– Выделиться из "серой толпы"?

– Фигура речи, которую вы сейчас использовали – "серая толпа" – тоже принадлежность либерального языка. Нет, не выделиться, не самоутвердиться за счет другого, но помочь в этом другим, освободить их, возвысить ближних. В случае удачи мы получаем ни с чем не сравнимую внутреннюю свободу. Свободу ориентации в культуре. И делаем интересные наблюдения об окружающей нас жизни вместо использования готовых представлений.

– Освободиться от власти либерального языка – значит установить дистанцию по отношению к нему?

– В том числе. Для этого надо понимать и чувствовать словесный мусор либерлингвы, как например: "эффективная оптимизации коммуникативных моделей креативного сознания в сложном, меняющемся мире". Свободно понимая эти речевые клише, мы начинаем воспринимать их как внешнюю среду, освобождаемся от зависимости. Либеральные нарративы, лексика, идиоматика, синтаксис... К этому нужно относиться как к некому иностранному языку. Тогда либерлингва, тогда эта чужая речь утратит свои суггестивные возможности. Левиафан станет игрушечным, бумажным, смешным, потеряет силу.

– Как вы думаете, кто сможет кардинально изменить культурно-языковую ситуацию на уровне всего общества?

– Мы с вами. Мы должны сказать либеральному фараону: "Отпусти мой народ". Как только это требование станет массовым и превратится в четкую формулу, мир изменится. Станут видны подлинные причины и следствия социальных процессов. Произойдет так называемое "расколдовывание мира". Для этого нужны проницательность, тяга к анализу и независимость взгляда, способность смотреть в лицо реальности, а не бежать от нее. А также все, что отличает человека от животного.

– А именно?

– Не адаптивность и приспособливаемость к обстоятельствам. Не собственное "я", за которое идеологи любого толка могут выдать все, что угодно. Но соответствие высшим ценностям, тяга к высшим началам. В идеале – к Богу.

< предыдущая часть
 | 
оглавление
 | 
следующая часть >