БиографияКнигиСтатьиВидеоВконтактеTelegramYouTubeEnglish version

Тоталитаризм

Из книги "Вопросы идеологии"

Александр Щипков

ХХ в. давно закончился, а ощущение конца эпохи все не проходит. Сегодня оно связано с застоем в сфере политических идей. Точнее, с набором ключевых политических понятий, которые задают смысловую атмосферу последних трех десятилетий.

Парадигма новой политики, вступившая в силу после 1989 г., несмотря на крайнюю степень изношенности, все еще занимает господствующие высоты в мире. Она морально деградирует и структурно упрощается. Но даже самая пещерная идеология нуждается в моральных ориентирах. Концепция добра и зла присутствует во всякой политической доктрине, и та, о которой мы говорим, тоже имеет четкую систему этики. Система эта, впрочем, довольно старая. Она основана на концепции "двух тоталитаризмов" (шире – "закрытых обществ"), появившейся в работах философа и социолога Карла Поппера ("Открытое общество и его враги"), философа Ханны Арендт ("Истоки тоталитаризма"), политолога Збигнева Бжезинского и некоторых других авторов. Концепция родилась с началом холодной войны, но оказалась намного долговечнее политических блоков. Смысл ее прост: коммунистические и фашистские режимы являются политически родственными и противостоят либеральным демократиям.

В системе нового мышления, о которой так много говорили в эру Горбачева и Рейгана по обе стороны ветшающего "железного занавеса", максима "тоталитаризма" занимала почетное место. Именно теория двух тоталитаризмов (или "двойного" тоталитаризма) служила тем мостиком, который был переброшен из политического вчера в политическое сегодня. Нынешняя политика силы как бы искупалась вчерашними жертвами. Тоталитаризм служил индульгенцией, выданной историей сторонникам нового глобального миропорядка.

Разумеется, с логической точки зрения эта позиция не выдерживает никакой критики, но психологически она очень действенна. Механизм воздействия на общественное сознание довольно прост: это постоянное напоминание об исторической травме. То есть апелляция не к рациональной, а к эмоциональной сфере. Без картины темного тоталитарного прошлого не вырисовывается картина светлого либерального будущего (ввиду слишком большого количества издержек в виде "межцивилизационных" войн, смены режимов и проч.). Поэтому так необходим образ исторического врага.

Со времен Карла Поппера и Ханны Арендт общий концептуальный каркас теории не изменился: речь по-прежнему идет о "плохих" тоталитаризмах, которые противостоят "хорошему" либерализму. Но со временем эта манихейская модель стала все чаще попадать под огонь критики на Западе, а не только в СССР. Что неудивительно: ведь теория с самого своего рождения напоминала катехизис. Ее можно было или целиком принять, или целиком отвергнуть. Причем, как и в вульгарной версии коммунизма, в "двутоталитарной" концепции была очень заметна эмоциональная составляющая (инфернальная символика, мотив абсолютного зла, категорическое "никогда больше").

А это тревожный симптом.

Неудивительно, что уже в 1960-е появились политических концепции, которые шли вразрез с "двутоталитарной" ортодоксией. Здесь в первую очередь надо сказать о представителях неомарксистской Франкфуртской школы. Старшие представители школы, Теодор Адорно и Макс Хоркхаймер рассматривали, в частности, фашизм как побочный результат двух глубинных исторических процессов. С одной стороны, мы наблюдаем доминирование стандартов рациональности, навязанных Европе эпохой Просвещения. С другой стороны, наблюдаем встречный процесс – нацистский археомодерн, который представляет собой аффективную реакцию на эти стандарты иррациональных пластов европейской культуры.

Исследователи 1960-х описывали репрессивные механизмы всех трех идеологических модусов западного общества – нацистского, коммунистического и неолиберального – как взаимосвязанные.

Представитель второго поколения франкфуртцев, Герберт Маркузе, культовая фигура бунтующей молодежи 1960-х, гуру радикального студенчества, пришел к выводу, что репрессивный аппарат либерального общества эпохи постмодерна формирует фашизоидный тип сознания – "одномерного человека". И делает это не менее успешно, чем его "тоталитарные" конкуренты. Это вывод тем более важный, что у нацизма и либерализма, как известно, одна и та же социальная база – средний класс. Примером государства "скрытого фашизма" для Маркузе и его единомышленников служили, в частности, Соединенные Штаты Америки с массой обывателей-реднеков.

С этой точки зрения, идеологическая карта ХХ столетия, расчерченная по принципу "две плохие теории – одна хорошая" уже выглядела сомнительно. Важно принять во внимание, что франкфуртцы вовсе не ставили под вопрос саму категорию тоталитарности ("фашизоидности") и даже не пытались сузить ее, как иные консервативные критики "справа". Напротив, они шли по пути расширения понятия, раздвигая его рамки и содержание. В таком ракурсе любой репрессивный механизм выглядел симптомом латентного фашизма.

Многие оппоненты теории, как уже было сказано, указывали на разные социальные предпосылки двух режимов. Коммунизм апеллирует к низам, фашизм и нацизм – к среднему классу и к крупной буржуазии. Кажется, это было у Антонио Грамши: "Опора фашизма – взбесившийся средний класс..."

Но для системной критики "двойной" теории тоталитаризма этого было недостаточно. Чтобы критика теории переросла в стратегию и набрала достаточную объяснительную силу, был нужен системный взгляд на политическую историю. Прежде всего надо было разобраться с тем, почему политический мейнстрим ХХ столетия – либерализм – упорно выводится за пределы проблемного поля.

Попытки выйти за привычные рамки исследований тоталитаризма стали особенно заметны к 1990-м гг. Пожалуй, наиболее интересной можно считать позицию Иммануэля Валлерстайна, изложенную им в работе "После либерализма". Вышла эта книга в Нью-Йорке в 1995-м. То есть всего через три года после благостной либеральной утопии Френсиса Фукуямы "Конец истории и последний человек" (1992).

В центре внимания Валлерстайна стояла более масштабная проблема, нежели вопрос о критериях тоталитаризма, – история и смерть либерализма как двухсотлетнего политического проекта. Но с темой тоталитарности это, разумеется, связано напрямую.

Отличительной чертой валлерстайновской позиции можно считать восприятие фашизма и коммунизма не как двух идеологий, противостоящих либеральной демократии, а как составных частей большого либерального проекта, который берет начало в 1789 г. Эта смена ракурса принципиально важна. Именно она задавала новую перспективу рассмотрения старой "околототалитарной" проблематики. Когда впервые открываешь Валлерстайна, не веришь своим глазам. Он дает картину событий ХХ в., абсолютно не похожую на ту, что мы привыкли видеть в советских и постсоветских учебниках, а также в западной прессе.

Цель, заявленная автором, проста. Он стремится описать уже начинавшийся, по его мнению, "процесс разжалования либерализма с его поста геокультурной нормы". А это требует проследить тесную связь либерализма с консервативной и социалистической идеями до фашизма и коммунизма включительно. Валлерстайн определяет "современность" как эпоху либерального доминирования, которая укладывается в два столетия – между Французской революцией и крушением СССР. И берется утверждать, что противостояние трех политических концепций с самого начало было иллюзорным, схоластическим и подчинялось потребностям европейской и мировой Realpolitik.

Социализм в России, согласно Валлерстайну, не был самостоятельным политическим проектом. И хотя Октябрь 1917-го кардинально перепахал социально-политический ландшафт, уже в 1920-е гг. советский режим негласно вошел в консенсус мировых элит. Разговоры о мировой революции в этот период выродились в чистую риторику, выгодную всем участникам консенсуса. Именно в силу этой негласной конвенции холодная война так и не перешла в горячую фазу.

Исходя из этих позиций, можно утверждать: смысл Второй мировой войны состоит в том, что наиболее реакционная часть либерального истеблишмента (а не социалистический Советский Союз) вышла за рамки консенсуса и нанесла удар по одному из его участников. Но с победой Советов консенсус был восстановлен, причем на более выгодных для СССР условиях, хотя и ценой огромных жертв.

В чем же в таком случае системная ошибка западной советологии? В чудовищной переоценке советского проекта.

По мнению Валлерстайна, русский социализм, в отличие от классического марксизма, под видом классового противостояния разрабатывал иную идею – идею национального освобождения, а точнее, демонтажа старой колониальной системы в мировом масштабе. Но первопроходцами Ленин и Троцкий здесь не были. Проект изначально возник в рамках миротворческой политики президента США Вудро Вильсона и его последователей, лишь позднее получив второе, социалистическое издание.

Речь в обоих случаях шла о сломе старого мирового порядка. И здесь США и СССР, несмотря на идеологическое противостояние, на самом деле служившее вершиной политического айсберга, решали одну и ту же задачу. Так называемое соперничество двух систем было выгодно всем участникам. Почему?

Желание покончить с европейской формой колониализма ради новой – экономической, глобальной, планетарной – вот одна из причин альянса двух идеологий, либеральной и социалистической. Но не единственная. Чтобы планетарная доктрина считалась легитимной, она обязательно должна была иметь глобального оппонента. А чтобы сохранять свой статус, ей было необходимо обеспечить игру по правилам с этим оппонентом. Таким образом, согласно Валлерстайну, советский социализм сыграл роль карманной альтернативы и удобного спарринг-партнера для мирового либерализма. Вывод на первый взгляд несколько неожиданный.

Характеризуя период 1945–1990 гг., Валлер-стайн вообще не использует понятие "двуполяр-ный мир". Он уверен: "СССР можно рассматривать в качестве субимпериалистической державы по отношению к Соединенным Штатам постольку, поскольку он поддерживал порядок и стабильность в своей зоне влияния, что на самом деле увеличивало способность Соединенных Штатов к поддержанию собственного мирового господства. Сама напряженность той идеологической борьбы, которая, в конечном итоге, не имела большого значения, играла на руку Соединенным Штатам и была для них серьезным политическим подспорьем (как, несомненно, и для руководства СССР). Кроме того, СССР служил Соединенным Штатам своего рода идеологическим прикрытием в странах третьего мира".

Косвенно этот тезис подтверждается историей нефтедобывающих стран (ОПЕК). Когда они попытались создать картель и шантажировать Запад, именно СССР пришел на помощь "миру капитала" и открыл для него вентиль на полную, не слишком задирая цену. Показательно и индифферентное отношение США и их союзников к силовому подавлению восстаний в Восточном блоке (1953, 1968, 1980–1981).

Постепенно этот либерально-социалистический консенсус становился все более очевидным. Только СССР оставался заповедником девственно чистых идей, которые господствовали и в лагере "лоялистов", и в лагере "диссидентов". Получается, что советские ортодоксы по существу разделяли антитоталитарную теорию своих оппонентов, только наделяли ее противоположным смыслом, меняя знаки – плюс на минус ("коммунизм – хорошо, капитализм – плохо").

Но западные интеллектуалы давно осознали реальную конфигурацию сил. Именно поэтому "революционеры 1968 г. выдвинули протест против этого консенсуса, и прежде всего против исторической трансформации социализма, даже ленини-стского социализма, в либерал-социализм", пишет Валлерстайн. В конечном счете "революция 1968 г. подорвала фундамент всего идеологического консенсуса, возведенного Соединенными Штатами, включая его козырного туза – прикрытие советским щитом".

А уже "в 1989 г. те, кто был разочарован либеральным консенсусом, повернулся против наиболее ярких выразителей либерал-социалистической идеологии, режимов советского типа, во имя свободного рынка".

Консенсус исчерпал себя. Советский щит либерального проекта, cтав прозрачным, исчез за ненадобностью.

Что же произошло в 1989 г.?

Валлерстайн уверен: "О том, что произошло в 1989 г., много писали как о завершении периода 1945 – 1989 гг., считая его датой поражения СССР в холодной войне. Эту дату полезнее было бы рассматривать как конец периода 1789 – 1989 гг., иначе говоря, времени победы и поражения, взлета и постепенного упадка либерализма как глобальной идеологии – я называю ее геокультурой – современной миросистемы".

О причинах краха двуполярного мира можно говорить долго. Но для нас важен итог этого процесса. И автор "После либерализма" определяет этот итог предельно точно. "Вильсонианцы, – пишет он, – лишились, наконец, ленинистского щита, направлявшего нетерпение третьего мира в русло такой стратегии, которая, с точки зрения господствующих на международной арене сил, в минимальной степени угрожала той системе, против которой выступал третий мир".

Из сказанного следует важный вывод. Так называемый крах коммунистических режимов имел не внутренние, а внешние причины, которые заключались не в устройстве самих режимов, а в логике развития всей либеральной миросистемы, частью которой эти режимы являлись, существуя на правах мнимой и потому безопасной "альтернативы". А следовательно было бы правильнее определить конец советской системы не как крах, а как демонтаж.

Как ни парадоксально, "последними, кто серьезно верил в обещания либерализма, были коммунистические партии старого образца в бывшем коммунистическом блоке. Без продолжения их участия в обсуждении этих обещаний господствующие слои во всем мире потеряли любые возможности контроля над мировыми трудящимися классами иначе, чем силовыми методами... Но одна только сила, как мы знаем со времен по крайней мере Макиавелли, не может обеспечить политическим структурам очень длительного выживания", – уверен Валлерстайн.

Легко вывести из этого тезиса главную мысль: либеральный мир, не имея альтернативы, не имеет и легитимности. Теряя идеологическую привлекательность и накапливая экономические проблемы, он вынужден прибегать к военной силе, поскольку других способов контроля над ситуацией уже не осталось.

Каково же будущее либеральной миросистемы после падения коммунистического щита? Она неизбежно будет терять остатки легитимности, упрощаться, ужесточаться и архаизироваться. Или, другими словами, проваливаться в собственное колониалистское прошлое.

В этом смысле очень интересен феномен неолиберализма, по сути смыкающийся с неоконсервативным трендом. Если прежде в либеральной среде было принято рассуждать об обществе равных возможностей, то неолибералы (преемники либералов) считают, что "равные возможности" – это угроза для обладателей экономических привилегий. Но отход от идеи "равных возможностей" – очевидный шаг в сторону сословного государства. То есть того самого явления, с которым призывали покончить европейские буржуазные революции XVIII в., в лоне которых окреп и вырос либеральный проект.

Таким образом, либерализм пришел к отрицанию собственных "священных" ценностей. Сегодняшний либеральный мир в ценностном смысле опустился ниже планки 1789 г. Что позволяет охарактеризовать его экономическую модель уже не как поздний капитализм, но как денежный феодализм, и все это, безусловно, свидетельствует о глубочайшем кризисе либеральной теории.

Впрочем, удивляться тут нечему, учитывая, что либерализм сегодня считается тоталитарной системой почти официально. Раньше он прибегал к мимикрии, перекладывая полицейские (тоталитарные) функции на дочерние режимы и направлял недовольство в безопасное русло. С этой целью, в частности, теория тоталитаризма и использовалась либеральными элитами. А сегодня? Штабная экономика, культур-расистский дискурс в политике, военные удары... Все эти издержки и диспропорции уже невозможно оправдать наличием геополитических соперников.

Либеральный проект, оставшись без добавочного политического модуля, становится все агрессивнее. И этот тоталитарный либерализм ждет неминуемая утрата легитимности в глазах не только угнетаемых наций, но и западного общества. Но по-другому удерживать status quo уже не получается.

Данная ситуация свидетельствует о конце более чем 200-летнего исторического проекта.

Возникает естественный вопрос: в какой идеологической системе отсутствует логика исключения, принцип "мы – они"? Ответ очень простой. Такая система есть, ей две тысячи лет. Это апостольское христианство. Определение "апостольское" отнюдь не лишнее: в течение веков христианское учение испытывало самые разные деформации, выражавшиеся то в крестовых походах, то в положениях протестантской этики.

Мальтузианский принцип тотальной конкуренции противоположен христианской морали. Именно поэтому по мере ужесточения либеральной политики (вне всякого сомнения наследующей мальтузианству) все более активной становится борьба с религией, которую ведут идеологи глобального секулярного мира. Запреты на публичное ношение крестов, осквернение и разрушение храмов, спиливание крестов, пляски на амвоне и разжигание ненависти к религии – все это приветствуется "хозяевами дискурса".

Диаметрально противоположные ценности – это одна причина конфликта. Но есть и другая. Христианство стоит на страже традиционных общественных институтов, а они являются нежелательной помехой для колониального мышления. В "глобализированном мире" не должно остаться ничего традиционного – таков принцип современного либерализма. Традиция мешает управлению, свободному манипулированию информацией и потоками капитала. Поэтому либеральными элитами взят курс на воинствующий антитрадиционализм, который грозит превзойти "достижения" государственного атеизма советского образца.

Но почему так исторически сложилось, откуда это кардинальное расхождение? И нет ли в либеральной доктрине скрытой религиозной составляющей? На этом следует остановиться подробнее.

Исторически зрелый тоталитаризм – это последнее звено в цепочке, которая берет начало с отказа от традиционного христианства. То есть с европейской Реформации.

Полностью сбрасывать со счетов богословский аспект проблемы было бы неверно. Речь идет о "протестантской этике", которая давно является скорее политическим, нежели религиозным феноменом.

Тем не менее, отметим, что именно в рамках европейской Реформации возник особый тип европейского миросозерцания, основанный на идее "избранности" одних людей по сравнению с другими. В XVI в. эту идею было принято понимать чисто теологически, как "избранность ко спасению".

В соответствии с ортодоксальным христианством спасение, как известно, есть категория неземной жизни. Однако мерилом "избранности" в рамках протестантской (особенно кальвинистской) этики все чаще становился материальный "успех" в земном мире. Эта концепция и стала отправной точкой для либерального проекта.

Позднее на этот морально-этический фундамент наслоилась философия Просвещения. Причем в бытовом, не-философском, понимании идея "просвещения" дикарей становилась своеобразной индульгенцией для колониальных захватов и шла рука об руку с военно-техническим прогрессом.

Но какие именно ценности цивилизованный мир так стремился "преподать" дикарям в обмен на живой товар, драгоценности, колониальную экзотику и дешевый труд?

Ценности европейской цивилизации в колониальную эпоху включали в себя либеральные идеи "естественных прав", парламентаризма и "свободной торговли". Причем термин "свобода торговли" понимался порой так широко, что включал в себя сбыт живого товара, "принуждение к рынку" (Опиумные войны в Китае), угнетение и унижение туземного населения и т. п.

Таким образом, "естественные права" одних утверждались отнятием прав у других. Свобода европейцев оплачивалась угнетением мировых окраин. Технический арсенал для захватов обеспечивался успехами европейской науки, а жажда прибыли и материального успеха – доктриной "протестантской этики".

В этом русле и шло развитие либерализма вплоть до эпохи "золотого миллиарда". Советский проект породил иллюзию выхода из этого круга и до поры до времени спасал либеральный мир от восстания окраин. Он давал угнетенным призрачную надежду и мнимую возможность выбора.

Макс Хоркхаймер однажды очень точно сказал: "Тоталитарный режим есть не что иное, как его предшественник, буржуазно-демократический порядок, вдруг потерявший свои украшения".

Сегодня подлинный генезис тоталитаризма перестает быть тайной за семью печатями. Вопреки мнениям Карла Поппера, писавшего о "закрытости традиционных обществ", и Ханны Арендт, с ее тезисом о панславистских корнях большевизма, тоталитаризм – продукт западной культуры Нового времени. Это совершенно очевидно.

Теперь мы можем вернуться к главному вопросу: что произошло с представлениями о тоталитаризме в ХХ в. и почему столь неубедительная теория появилась на свет и стала одним из устойчивых стереотипов массового сознания.

Чтобы замаскировать неудачную родословную тоталитаризма, его защитники всегда были готовы сохранить в списке критериев тоталитарного общества "сильную власть", но затушевать рационализм и дух модернити. Кроме того, они то и дело норовили подменить корпоративный коллективизм фашистского строя общинностью и соборностью русского, православного или – шире – любого традиционного общества. После серии таких подмен теория "двойного тоталитаризма" сделалась удобным политическим орудием, заточенным против любой традиции, в том числе и против европейского христианства. Которое, как мы сегодня видим, стало жертвой глобального секулярного проекта.

Скрывать пришлось не только истоки тоталитаризма, но и подлинные причины его расцвета в ХХ в. Собственно говоря, феномен германского нацизма адепты теории бинарного тоталитаризма предпочли не исследовать, а, скорее, заклясть, навесив табличку "фашизм". По сути это был негласный интеллектуальный карантин.

Врага желательно знать в лицо. Но европейская рефлексия тоталитаризма пошла кружным путем, далеко уводящим от существа вопроса. Моральное отрицание нацизма и фашизма стало обязательным (что само по себе правильно), а вот их серьезное научное исследование попало в разряд общественных табу.

По-видимому, это закономерно. Ведь даже при беглом взгляде смысл явления слишком очевиден. Фашисты не привнесли в политическую практику западного общества ничего нового. Они лишь поменяли контекст – с туземного на внутриевропейский.

Например, касаясь в своих выступлениях "восточного вопроса", Гитлер говорил о том, что восточные территории должны стать для Германии тем же, чем стала Индия для британцев. Аналогичная ситуация сложилась с концлагерями. Впервые их придумали и воплотили англичане в ходе англо-бурской войны. Но если, будучи применена в Южной Африке, эта практика не вызывала особого беспокойства у европейской общественности, то те же методы, применяемые в центре Европы и к европейцам, вызвали настоящий шок. Что допустимо на задворках "свободного мира", то немыслимо в самом "свободном мире".

Сегодня морально устаревшая теория тоталитаризма удовлетворяет далеко не всех. Либерализм теряет способность объяснять себя.

Возникает вопрос: была ли либеральная система в ХХ в. с самого начала тоталитарной? Безусловно, была. И потому, что создала инфраструктуру мирового господства, включив в нее советскую "альтернативу" на правах подсистемы. И потому что германская контрсистема, просуществовавшая 12 лет, имела стопроцентно либеральные корни.

Как известно, Иосиф Сталин, комментируя итоги войны, не произнес слова "фашизм". Он говорил исключительно о германском империализме. Третий рейх был бесчеловечнее, а, следовательно, либеральнее своих оппонентов. Но этот либеральный контрпроект провалился.

СССР стал хотя и удаленной, но полноценной частью американского проекта. Советские вожди не были свободны в своих решениях и подчинялись "правилам игры", тогда как Третий рейх попытался осуществить слом системы, овладев европейским хартлендом. Поэтому называть советскую систему отдельным, самостоятельным тоталитаризмом совершенно некорректно.

Таким образом, в ХХ в. мы имели три взаимосвязанные идеологии. Это идеология-гегемон (либерализм), ее радикальное ответвление (нацизм) и идеология прикрытия, спутник идеологии-гегемона (советский социализм).

Теорию "двойного тоталитаризма" пора признать несостоятельной. В действительности есть только один тоталитарный режим – либеральный. Фашизм и коммунизм являются не его конкурентами, а его составными частями. Первый представляет собой ядро, а второй – периферию. Поэтому выстраивать систему "два тоталитаризма – одна демократия" просто не имеет смысла. Можно говорить о трех тоталитаризмах, но в этом случае слово "тоталитаризм" кардинально меняет смысл. Оно обозначает уже не доктрины, а состояние идеологического пространства в целом, которое возникло в ХХ в.

Следовательно, правильно говорить не об отдельных идеях, а о состоянии тоталитаризма, в которое вошли европейская мысль и европейская политика в прошлом столетии.

"Состояние тоталитаризма" и есть конечный продукт развития европейской мысли после 1789 г.

Подлинным конкурентом тоталитаризма было и остается только христианство.

2018 год