Религиозное измерение журналистики

Мой август 1991-го

Александр Щипков

< предыдущая часть
 | 
оглавление
 | 
следующая часть >

Немцов – православный патриот, Кураев – противник рок-музыки...Ну кто бы мог сегодня в это поверить! История порой бывает страшно ироничной, и жертвам этой исторической истории остаётся лишь надеяться на плохую память современников, в противном случае могут ведь и уличить в текучести идейной позиции...

Между тем, обнаружение иронии в истории, выявление каверз в переживаемом общественном моменте – одна из задач журналиста. Не историка – он терпеливо ждёт своей очереди, чтобы события хотя бы немного "отлежались" и была бы понятна их встроенность в канву, – а именно журналиста, того, кто самым первым улавливает изменения мимики общественных, политических настроений и спешит сообщить о них миру. Тем самым лично участвуя в формировании исторического процесса – ведь его интерпретация событий, оценка, выводы повлияют на формирование мнения масс, аудитории, которая затем будет делать и личный политический, нравственный выбор в отношении злободневной проблемы...

Ценность журналистской совести и этики не устареет до тех пор, пока история не придёт к своему логическому концу.

Е.Ж.

Мой август 1991 года

Любые воспоминания, даже о грустных событиях, вызывают приятное чувство ностальгии. Прошлое обычно теплее настоящего. Однако воспоминания о путче 1991 года мне неприятны и вызывают странное чувство – смесь эйфории с обманом. Обычно я отказывался комментировать те события. Тут согласился. Этот текст был напечатан на сайте православного журнала "Нескучный сад". Я наскоро надиктовал его по телефону.

***

В

1991 году я жил в Ленинграде, но как раз накануне путча, 18 августа, приехал в Москву и в итоге все три дня, с 19-го по 21-е, провёл у Белого дома. А приехал я получить гонорар в "Независимой газете" и, главное, на съезд Российского христианско-демократического движения (РХДД), которое возглавлял Виктор Аксючиц.

В ту пору я собирал материал для своей будущей кандидатской диссертации о русской христианской демократии. Тот съезд – отдельная тема. Проходил он в Белом доме, в нём участвовало около восьмисот человек, было много ярких выступлений. В частности, выступал Борис Немцов – молодой, кучерявый, в то время "православный патриот" и член РХДД (думаю, мало кому известен этот эпизод из его биографии). Правозащитник Валерий Борщёв и священник Глеб Якунин в своих выступлениях заявили о выходе из РХДД, так как они были против готовящегося подписания Союзного договора, а Аксючиц и большинство членов РХДД – за. Тогда этот договор обсуждался больше, чем любая другая тема.

Съезд проходил в Белом доме, заседание затянулось до позднего вечера. Часов около десяти я подошел с диктофоном к отцу Глебу Якунину, которого знал с начала семидесятых, и спросил, будет ли подписан договор. "Всё может перемениться, сейчас сюда приедет Борис Николаевич Ельцин, мы пойдём к нему, что-то должно измениться", – нервно ответил Якунин (он тогда входил в так называемый "ближний круг" Ельцина). Возможно, что-то он знал уже тогда. Кассета с этими его словами хранилась у меня в архиве, и в 2001 году, к 10-летию августовских событий, я прокрутил её в прямом эфире "Радио России", где тогда работал. Слова, сказанные Глебом накануне путча, прозвучали на всю страну. Прокомментировал я их не слишком жёстко, но недоумение выразил. За этот эфир начальство мне тогда чуть голову не оторвало. Но вернёмся в август 1991 года.

Действительно, вскоре приехал Ельцин, и Глеб с другими приближёнными пошли к нему, а я уехал ночевать к друзьям-журналистам на окраину Москвы. Проснулся очень рано от крика "Горбачёва убили!". Первая мысль, которая пришла в голову мне, грешному, была: "Эх, опять назад в кочегарку!". Не хотелось. Было около шести утра. Позвонил домой Якунину, спросил, что происходит. "Бросай всё и езжай в Белый дом. Я бегу туда", – ответил он.

Однако я его не послушал и поехал не в Белый дом, а на Манежную площадь, которая тогда была ещё площадью, а не магазином. Там увидел, как примерно 10-15 человек останавливают троллейбусы, обрывают "рога" и стараются сгруппировать эти троллейбусы на Манежной. Потом появляется ещё 5-6 человек, все вместе строят цепочку, перегораживая дорогу транспорту. Какие-то парни в штатском пытались порвать цепочку, ударяя их по рукам, это не удалось, цепочка какое-то время простояла, люди ходили, смотрели. Это было не восстание, это был символ восстания.

Пробило восемь утра. Я немножко пофотографировал и отправился пешком к Белому дому, где провёл три дня и две ночи почти без сна. Отходил только фотоплёнку купить – снимал я там очень много. С удостоверением маленькой ленинградской газетки, в которой я тогда работал, я мог пройти куда угодно – в то время любая журналистская корочка производила магическое действие. Точно могу сказать, что баррикады, о которых всегда говорят, вспоминая те дни, – почти миф. Это были не баррикады, а образы баррикад. Приносили люди всякую мелочь (кастрюльку, кирпичик, палочку), выкладывали в один ряд или просто чертили условную линию – вот и вся баррикада. Символическая!

Несколько раз я заходил в Белый дом, видел там будущих известных журналистов, потом возвращался на "баррикады". Меня никто не останавливал. Через какое-то время двери Белого дома закрыли и перестали пускать вовнутрь. Все три дня я много общался с людьми, в том числе солдатами (когда приехали танки), днём также фотографировал.

Женщины приносили еду. Мужчины ели с усталым видом солдат бородинского поля. Им хотелось сражений. С одной стороны, я ощущал, что в стране происходят какие-то тектонические сдвиги, и в то же время казалось, что всё это – и путч, и противостояние ему – как бы понарошку, картинно. Внутренне я не был ни на той, ни на другой стороне, скорее, ощущал себя наблюдателем. Даже не журналистом, поскольку никогда ничего о тех событиях так и не написал (и тогда не собирался писать), а просто фиксировал происходящее для самого себя.

Конечно, совсем равнодушным там оставаться не мог никто: всё время большое скопление народу, много молодёжи, много пьяных, потом гибель этих несчастных мальчишек. Когда я попал на место гибели первого, его уже увезли в морг, но кровь на асфальте оставалась. Я хорошо помню первые трупы Афганистана в декабре 1979-го. Кровь либо парализует волю, либо очень возбуждает. Здесь, в августе 91-го, кровь возбуждала толпу. Это всеобщее возбуждение захватывало, кружило голову и мутило, но мне не хотелось принимать участия в том, что происходило.

Потом ещё целый год я находился в состоянии оцепенения и пристального наблюдения: ходил в Петербурге на все митинги, фотографировал, ночами проявлял плёнки, печатал снимки, рассматривал лица на них в свете красного фонаря и пытался понять, что происходит с ними и со мной. Но участвовать в добивании поверженного гиганта не хотелось. Охотничий азарт вызывал чувство брезгливости. До сих пор с содроганием и омерзением вспоминаю надпись на одном из домов на Садовом кольце – "забил я туго тушку Пуго".

Я не любил советскую власть, многие мои близкие пострадали от неё. Мама в тюрьме отсидела, меня и жену из института выгнали, и я до перестройки даже не надеялся, что когда-то смогу легально заняться интересным интеллектуальным делом (казалось, что власть эта на века). Но 21 августа 1991 года я не испытывал ни эйфории от победы, ни чувства мести, ни желания "брать власть". Чувствовал только невероятную внутреннюю усталость.

Я не был аполитичен и даже ходил на выборы, но ту политическую жизнь делали чужие мне люди. Из моего круга в депутаты тогда пошли единицы. Я всегда разделял понятия "режим" и "Родина". Чувство освобождения появилось у меня раньше, году в 1988-м, после 1000-летия Крещения Руси. А после августа 1991 было ощущение, что терзают мою Родину. По ней – больной, обворованной, опозоренной – ходил многоголовый Ардальон Передонов. И сейчас, спустя двадцать лет, я чувствую, что живу в эпоху передоновых, в эпоху антигероев.

Конечно, я был очень рад, что всего через несколько дней мой город опять стал Санкт-Петербургом. А ведь всего за полтора месяца до этого, в июле 1991 года, я подошел к председателю Ленсовета Собчаку и спросил: "Анатолий Александрович, когда Ленинграду вернут его название?". Он посмотрел мне прямо в глаза и жёстко отрубил: "Ни-ко-гда!". В Ленсовете он сидел под красным знаменем и бюстом Ленина, а когда кто-то из бесшабашных мальчишек пробирался на балкон Мариинского дворца и растягивал там российский триколор, его били, вязали и уносили. Ещё в июле 1991 года. Поэтому когда говорят, что именно Собчак вернул Петербургу историческое имя, это неправда. Не он вернул, а при нём вернули. До августовских событий 1991 года он был категорически против этого.

Разочарования в тех событиях у меня нет по той простой причине, что я в них не участвовал. О развале страны жалею, но в этом сами коммунисты виноваты. Слишком "далеки были они от народа", чтобы её сохранить. Поэтому после августа 1991 года всё произошло с катастрофической быстротой. 70 лет коммунисты вытирали ноги об народ и его веру, в результате желание спасать или помогать у людей притупилось. Только единицы тогда понимали, что речь идёт об уничтожении не "империи зла", а России. Но разговоры типа "если бы я знал, чем кончится, защищал бы советскую власть", бессмысленны. Не хотел тогда народ защищать советскую власть. Не хотел. В августе 1991 года на наших глазах советская безбожная власть рушилась, тянув в пропасть за собой всю Россию.

Москва

Август, 2011 год