БиографияКнигиСтатьиВидеоВконтактеTelegramYouTubeEnglish version

Судьба русского мира

Глава 8 из книги "Социал-традиция"

Александр Щипков

В плену стереотипов. – Зависимая метрополия. – Европеизм, западники, почвенники. – Хлебный баррель. – Внутренняя колонизация. – Слом цивилизационной модели. – Маркс об общине и социализме. – Коммунитаризм. Община. – Казённый либерализм. – Исторические разрывы традиции. – Раскол. – Петербургский проект. – Азиатизация. – Революция сверху. – Коммунитарность и традиция. – Второе крепостное право. – Российская идеологическая матрица. – Православная этика и дух солидарности. – "Отражение неба на земле". – Мифоритуальный комплекс российской политики. – Культ реформизма. – Реформизм и диктатура. – Политические циклы. – Советско-антисоветское. – Коллективная вина или коллективный инфантилизм? – Русская традиция и миросистема. – Право на прямое высказывание. – Вакуум идентичности. – Русско-византийская традиция. – Уникальность не значит исключительность. – Херсонес, Константинополь и детско-родительский комплекс русской культуры. – Западничество на месте византийства. – Коды традиции: точка сборки. – Утопия конвергенции. – Креаклиат и когнитариат. – Украинский вызов. Зеркальная ловушка для русской идентичности. – Русоцид как исторический феномен: приглашение на казнь. – Русский мир и проблема разделённости. – Сценарии будущего.

Историк Фернан Бродель в своей работе "Материальная цивилизация, экономика и капитализм" утверждал, что обособленное положение России в мире объясняется её величиной и самодостаточностью. Россия, по мнению исследователя, "сама по себе мир-экономика"1. Верная ли это характеристика? По-видимому, она соответствует реальности лишь отчасти.

Одни историки высказывают мнение о периферийном, другие – о полупериферийном статусе России. Субъективно мы, русские, ощущаем это, когда видим, что образовательный и культурный уровень большинства граждан до сих пор превышает потребности примитивного компрадорского типа экономики, который навязан стране. Говоря марксистским языком, российская надстройка всё ещё гораздо "цивилизованнее", чем того требует экономический базис. Разумеется, политические элиты стремятся "подровнять" надстройку, привести систему в равновесие – для сокращения лишних экономических издержек. Именно такая цель кроется за бесконечными разговорами об "оптимизации", "повышении эффективности", "инновациях" (вместо реального технического развития). Государство-корпорация рассматривает высокий образовательный уровень населения, серьёзное искусство, фундаментальную науку как непрофильные активы. Роль экономической колонии предполагает сброс этих активов. Введение ЕГЭ, сожаление о том, что "образованный и культурный человек – это не профессия", – всё это попытки отказаться от исторического ресурса и исторической роли страны, понизить её полупериферийный статус до периферийного. Но превращение России в страну третьего мира или не доводится до конца, или растянуто во времени. В отличие, например, от соседней Украины, подписавшей кабальную "Ассоциацию" и почти мгновенно опустившейся до состояния африканских стран. В чём здесь дело?

Перед исчезновением СССР была модной мысль о том, что идеология марксизма-ленинизма не даёт развиваться свободному изучению русской истории и плодит множество стереотипов. Времена изменились, идеология стала формально необязательной. Но акции гуманитариев в обществе резко упали, и количество стереотипов в массовом сознании не уменьшилось, а увеличилось. В лучшем случае в школьных учебниках просто поменяли "плюс" на "минус".

Если мы возьмём выпущенную в 2013 году книгу Александра Эткинда "Внутренняя колонизация", мы встретим в ней знакомую нам с советских времён характеристику дореволюционной Российской империи: "Чуждая либерализму империя опиралась на союз монархической власти сверху и практического коммунитаризма снизу: оба они препятствовали индивидуальной ответственности и капиталистическому развитию".

Привычная модель: самодержавие сверху, отсталость снизу и отсутствие признаков "европеизма" и "цивилизации" в итоге. И сегодня, через четверть века после социализма, эта окаменевшая схема не ставится под сомнение никем, кроме крайних консерваторов и левых публицистов немарксистского толка. Хотя её условность очевидна: "Есть рамка, в которую легко укладываются все или почти все объяснительные модели русской истории. Это сюжет о пути России к вожделенной "европеизации". С точки зрения либерала – пути долгом и безуспешном (впрочем, в имперской и советской версиях – наоборот, успешном). С системой штрафных кругов и досадных развилок. Вот если бы Иоанн IV не прибрал к рукам Новгород. Вот если бы Александра II не убили за день до объявления Конституции... Злой рок, да и только. То ли на пути "до городу Парижу" русского человека водит леший, то ли просто дурная голова ногам покою не даёт. Этот сюжет должен настораживать своей навязчивой абсурдностью. Однако он пользуется повышенным спросом, а любой шаг в сторону объявляется ересью, уводящей с единственно верного пути. Но нельзя понять происходящее, оставаясь в смещённой системе координат"2.

То, что описано в рамках данной цитаты, – это либерально-патриотическая идеологическая матрица русской истории, устраивающая как западников-либералов, так и "патриотов-почвенников". И напоминает она циклический сюжет, это дежавю. Есть мнение, что такое развитие – в духе сюжета "Замка" Кафки – вообще характерно для истории России. Отчасти это так и есть, но хождение по кругу связано отнюдь не с периодами политической моды на либерализм и патриотизм, как хотелось бы думать сторонникам данного взгляда. Чтобы объяснить указанную закономерность, необходимо отойти от ложной системы понятий.

Большая по европейским меркам территория России в целях лучшей управляемости требует от управляющего сословия сохранить некоторые элементы общинной модели, без которых обеспечить единство государства было бы невозможно. Этой "промежуточной" ситуацией вызваны такие особенности российской государственности, как феномен зависимой метрополии, ассимиляционизм вместо колониализма, широкий слой образованного населения и европейский уровень культуры, а также эгалитаризм и консерватизм как свойства коллективного сознания. Иными словами, то "полупериферийное" положение, которое занимает Россия в современной миросистеме.

Хотя Россия выступает как подчинённое звено в глобальной мир-экономике, это никогда не исключало расширения её внешнего политического пространства. Правда, это расширение совершалось по законам мир-империи, а не мир-экономики. Это значит, что в силу своего полуколониального статуса Россия нередко (хотя и не всегда) проводила не колонизацию западноевропейского типа, а ассимиляцию территорий, причём в ущерб собственному населению3. Причина – в собственной зависимости и особенностях континентального типа социума, которые исключали наличие модели полноценной экономической экспансии, а без такой экспансии нет и "колонизации", которая обычно приводит к угнетению окраин с целью извлечения прибыли.

В процессе ассимиляции окраин "метрополия" и "колонии" находились в равном положении, но порой баланс нарушался в пользу окраин.

Один из ярких примеров – изменение границ между Россией и окраинами после крушения СССР по сравнению с ситуацией вековой давности. На южных и западных окраинах страны было больше экономических и политических свобод и гораздо более выраженная национальная политика, чем в РСФСР (например, имела место политика украинизации, но не русификации).

Польша в период пребывания в составе России получила Конституцию, которой ещё не было в самой России. Существовала и сильная обратная зависимость центральных элит от элит окраин. В процессе украинской интеграции Россия испытывала сильное культурно-религиозное влияние Украины и пошла на проведение церковной реформы, инициировавшей церковный раскол. Нынешняя ситуация на Украине лишний раз показывает бесперспективность этого пути. Характерно, что именно украинский узел вновь ставит вопрос об освобождении России от глобальной финансово-экономической зависимости, а главным тормозом на этом пути вновь оказались российские финансово-сырьевые кланы. Правда, теперь ресурсная зависимость страны связана не с хлебом, а с углеводородами.

В советское время национальная политика предполагала включение представителей местных элит в состав имперской элиты на равных основаниях, а также единое правовое, культурное и экономическое пространство, тогда как при классической модели колонизации всегда существует культурная дистанция между центром и окраинами и происходит подчёркивание стабильных различий: расовых, национальных, религиозных, культурных, языковых... Всё это на классическую колониальную модель не похоже и позволяет политологам говорить о России как об "асимметричной федерации". Таково происхождение феномена "зависимой метрополии", который особенно ярко проявился в период СССР.

Дополнительный интерес в этом контексте представляет так называемый "парадокс Кёнигсберга" – тот случай, когда форпост евроколониализма, частица Восточной Пруссии Кёнигсберг сам оказался ассимилирован усилиями полуколонии (России).

Статус понятия "европеизация", вообще говоря, сомнителен. Есть две разные Европы. Одна – историческая – христианский мир, "Европа Христа". Вторая – военно-экономическая, существующая как мировой жандарм и выгодополучатель политики колониальных завоеваний. Это Европа Ксеркса4. Совершенно очевидно, что исторические рамки этих двух феноменов не совпадают. Основы европейской христианской идентичности складывались в доколониальные времена, с наступлением эпохи колониальных завоеваний они начали утрачиваться, поскольку легитимация захватов земель, угнетения и уничтожения "варварских" народов неизбежно требовала корректировки христианской ценностной парадигмы.

Если говорить об идентичности русских как христианской нации, то таковая идентичность вполне благополучно и без особых исторических "опозданий" укреплялась в России на протяжении нескольких веков. Главную роль в этом процессе сыграли креститель Руси князь Владимир и Иван III (Великий). Иван завершает дело князя Владимира и создаёт национальное православное государство. Именно он собирает русские земли и впервые чётко формулирует национальные ценности и исторические задачи страны на основе православия. Правда, после его царствования оставались и проблемы: например, Иван не решил полностью вопрос с новгородским олигархатом и литовским влиянием.

Но главное было сделано. Утверждение в качестве идеологической формулы Руси концепции "Москва – Третий Рим", а с ним и модели народной теократии под защитой сильного монарха, стало логичным этапом становления национального государства и национальной идентичности. По недоразумению формула "Москва – Третий Рим" считалась декларацией автаркии, признаком "изоляционизма" и необоснованных претензий на особый путь. Но такая трактовка имеет мало общего с исторической действительностью. Сформулированная в XVI веке в двух посланиях старцем псковского Елеазарова монастыря Филофеем дьяку Михаилу Григорьевичу Мисюрю-Мунехину и великому князю Московскому Василию III Ивановичу, эта фраза для своего времени означала ровно противоположное: Россия вписывала себя в "семью европейских народов" на основании духовной общности и религиозных корней.

Речь шла о наследовании московскими государями формата православной империи от византийских императоров. Аналогичные концепции существовали и за пределами России. Например, в XIV веке сербский царь Стефан Душан и болгарский царь Иоанн-Александр, у которых были родственные связи с византийской династией, заявляли о том, что они наследники Рима. Русь также концептуально оформляла себя как классическое восточноевропейское государство.

"Западничество", как и бессмысленная "европеизация", не имеет ничего общего с европейскостью. Европейскость, то есть христианское происхождение, – это исконное качество нации, которое нет необходимости "обретать" и которое никуда не может исчезнуть, поскольку принадлежит нации по праву рождения. Это качество можно убить бюрократией, либеральным авторитаризмом и капиталистической колонизацией, но только вместе с самой нацией. Органические интеллектуалы европейского типа – это ни в коем случае не западники. Это консервативные, национально мыслящие интеллектуалы, которые когда-то создавали культуру старой Европы. Сегодня Европа, как это ни парадоксально, избавляется от своей христианской идентичности.

Один из главных мифов российской историографии, миф о споре западников и почвенников, морально устарел. Подлинный смысл этого спора заключается вовсе не в противостоянии двух типов "почвеннического" сознания: обычного провинциализма и провинциализма, отягощённого комплексом национальной неполноценности. Последний случай иногда принимал предельно болезненные формы, что хорошо показано Ф. М. Достоевским на примере Смердякова.

Сюжет знаменитого спора западников и почвенников представляет собой пример ложной альтернативы – такой же, как "коммунизм или либерализм" (дилемма 1990-х), "западничество или евразийство". Во всех этих случаях адекватным ответом является: "Оба хуже". Если понимать европейскость как самоопределение христианской нации, её последователями следует считать, например, славянофилов и "староверов", которые не приняли церковную реформу. Но никак не представителей либеральной бюрократии, сущность которой хорошо показана Н. В. Гоголем в "Невском проспекте", "Записках сумасшедшего" и "Мертвых душах" и Ф. М. Достоевским в повести "Двойник".

Русская жизнь знает много вечных вопросов: "Кто виноват?", "Что делать?". Но есть один вечный ответ, который стоил буквально всех этих вопросов, вместе взятых, – "Не доедим, но вывезем!". Так говорили влиятельные землевладельцы Российской империи, получавшие сверхприбыли от торговли хлебом на мировом рынке. Говорили, как бы решая этот вопрос за всю крестьянскую Россию, обрекая "мужиков" на голод и бесправие. Поэтому в действительности вопрос о земле является подлинным стержнем русской истории вплоть до начала ХХ века: "Четыре столетия – от Ивана Грозного до Сталина – Россия провела в хлебной лихорадке. Почти все коллизии русской истории нанизаны на земельный вопрос, как бабочки на булавку. Но аграрный сектор был Клондайком только и исключительно благодаря применению труда крепостных, которое фактически продолжалось и после революции"5.

Вывоз хлеба является основной статьёй внешней торговли. А важнейшим активом русских "бизнес-элит" становится земля, на которой его выращивают. Неудивительно, что уже в середине 1400-х годов крестьян начинают прикреплять к той или иной "земле", делая соответствующие записи в специальных книгах, а "Судебник" 1550 года лишает права выходить из крепостной зависимости: в случае невыплаты долга крестьянин считается холопом. Спрос на зерно консервировал в России крепостное право, поскольку дешёвый труд крепостных оказался в этих условиях наиболее рентабельным. Так глобальная экономика в итоге определила не только место России как поставщика зерна и её экономику как экономику вывоза сырья, но и саму политическую систему России – бюрократический либеральный авторитаризм. Таким образом, крепостное право – вовсе не результат общей отсталости страны. Как раз наоборот: российская отсталость – результат крепостного права, навязанного стране элитами, успешно интегрирующимися в глобальную экономику. Роль хлебного придатка Запада задаёт в России компрадорскую модель развития.

В XVII веке Россия превращается в "житницу Европы", но, несмотря на красивое название, ничего хорошего большинству народа этот статус не сулит. Пресловутое российское "самодержавие" всецело подчинялось логике мировой капиталистической системы, при этом в России развивался не центральный ("цивилизованный"), а периферийный, авторитарно-бюрократический тип капитализма. Бесперебойное насыщение зерном глобального рынка требует введения драконовских мер против собственных крестьян, а интеграция в западный мир российских элит оказывается купленной ценой "восточной деспотии" для своих подданных. Объектом экономической колонизации становилось население собственной страны, выполнявшее роль внутренних "туземцев". Поэтому тезис о приобщении России к европейской цивилизации в XVIII веке, о пресловутом "окне в Европу" выглядит оскорбительным для русского народа приукрашиванием исторической действительности.

Либеральные и советские историки привыкли изображать Алексея Михайловича, Петра Первого, Екатерину Вторую просвещёнными монархами, царями-реформаторами. Но как раз в "просвещённые" 1700-е годы создаётся паспортная система и вводится жёсткий контроль за передвижением населения. Указом Петра "О крепости крестьянской" от 1711 года ужесточаются условия зависимости: крестьян можно продавать как с землёй, так и без земли, разлучать с членами семьи, отправлять в Сибирь, на мануфактуру или рудники за малейшую провинность без всякого суда. Такова цена мнимой "европеизации". Так называемые "реформы" XVIII века имели целью лишь повысить эффективность крепостной экономики. Они прочно удерживали Россию на хлебной "игле" и совершенно не способствовали развитию самоуправления и улучшению общественных нравов, в том числе уважению к правам "частной личности". Именно ограничение свободы работника в России было её конкурентным преимуществом на мировом рынке. Вряд ли можно считать такую систему прогрессивной.

Зависимость от глобальных экономических центров укрепляла в России либеральный полицейско-крепостной режим и сталкивала страну в отсталость. Хлебный "баррель" играл в России XVII–XVIII веков примерно такую же роль, как нефтяной баррель сегодня. Ресурсная зависимость и ресурсная рента – фактор, определяющий российскую социальную модель до нынешнего времени.

Проблема современной России – всё та же финансово-сырьевая зависимость. Именно она определяет место России в мировом разделении труда и её периферийный статус. Ресурсная и финансовая олигархии – это властные группы, толкающие Россию на путь экономической и политической зависимости от игроков глобальной экономики. Эти группы препятствуют развитию страны в соответствии с принципами национального суверенитета, создают в информационном и идеологическом пространстве ложные альтернативы: "западничество – славянофильство", "советский – антисоветский", "традиция – модернизация" и т. п. Только покончив с властью этих групп и избавившись от ложных альтернатив в идеологии, можно повернуть страну на путь нормального развития.

Экономика компрадорского типа породила в России особый формат развития, который, комбинируя термины популярной политологии, можно назвать "западнической азиатизацией". Выбор полуколониального пути развития привёл к интеграции в западные институты лишь узкой прослойки российской элиты. Интеграция происходила за счёт эксплуатации "низов", торможения национального строительства, разрушения аутентичных демократических институтов, связанных с общинным и земским началами.

Всё это позволяло ряду историков, прежде всего представителям школы В. О. Ключевского, говорить о "внутренней колонизации" как сути государственного и общественного строя России. Отчасти верная, эта характеристика недооценивает роль глобального капитала в поддержании "полуколониального" статуса России. И поэтому нуждается в коррекции.

Политические элиты России выступали диспетчерами интересов западной экономики и её основных игроков, то есть промежуточным звеном в мировой экономической "пищевой цепочке". А потому точнее и корректнее было бы говорить как минимум о механизме "двойной колонизации" в России.

"Красный профессор" Михаил Покровский ещё в начале ХХ века писал о попытках западных держав колонизировать Россию через систему банковского кредита6, тем не менее проблематика "самоколонизации" оставалась для него основной. В 1930 году было открыто "дело историков", по которому проходил и М. Покровский. Последний, правда, впоследствии создал труд о европейском колониализме7. "С разгромом школы Покровского советские историки отказались от идеи, что дискурс колонизации приложим к российской истории: он не соответствовал классовому подходу и идее союза социалистических республик... Биограф Ключевского считала концепцию российской колонизации одной из самых слабых идей своего учителя"8.

Разумеется, обе эти крайности (отрицание "внутренней" либо внешней колонизации) исключали нормальный анализ и задавали в отечественной науке совершенно ненужную "вилку" в виде ложных альтернатив. В одних случаях можно говорить о мифологизации советского периода, в других – о своеобразной форме негативного изоляционизма. И этот негативный изоляционизм в той же степени, что и изоляционизм обычного типа, выключал понимание российского феномена из общеисторического контекста9.

Некоторые поправки к теории капиталистической колонизации (из которой выводилось понятие "внутренней колонизации") были сделаны в своё время советским историком Е. В. Тарле. Поскольку анализ Е. В. Тарле имел место в советскую эпоху, позицию России этого времени принято было описывать как антисистемную по отношению к капиталистическому миру и антиколониальную, что и отражено в книгах этого историка10. Разумеется, мы имеем дело с переоценкой советского проекта как антисистемного фактора в мировой политике и геоэкономике – это подтвердила судьба СССР. Однако он в полной мере показывает нелинейный, двухуровневый характер модели "внутренней колонизации". Отмечая это обстоятельство, Александр Эткинд вынужден признать: "Обогатившись колониальным и постколониальным опытом ХХ века, мы можем сделать из него новые выводы. Россия была как субъектом, так и объектом колонизации и её последствий, таких, например, как ориентализм"11.

Самим термином историки обязаны германской политике определённого периода. В конце XIX – начале ХХ века "внутренняя колонизация" (Innere Kolonisation) Восточной Европы считалась в Германии главным направлением восточной политики. Она предполагала, что контроль за восточными землями, некогда принадлежавшими немецким государствам, – это просто приведение к порядку своих исторических территорий. Таково содержание термина "внутренняя колонизация" в германских условиях.

В русской же историографии термин "внутренняя колонизация" использовался как характеристика полукастового характера русского общества. Объективно эта модель была сформирована под влиянием внешней зависимости.

Колониальные практики следует рассматривать как основу европейской экономики Нового времени. Необходимо обратить особое внимание на её легитимирующие концепции – от "бремени белого человека" и terra nullius ("незанятая земля") до современного культур-расизма. Причём эти концепции основаны на произвольном проведении границы между "цивилизацией" и "варварством". Продолжением этого Drang nach Osten в ХХ веке стала попытка гитлеровской Германии войти в число ведущих торгово-колониальных империй. Для этого с колониалистских тезисов пришлось убрать тонкий слой "цивилизации" и явить миру внутреннего варвара Запада. Адольф Гитлер перенёс европейскую колониальную практику с окраин мира в центр самой Европы. Европа обратила сама на себя принцип "градации человеческого материала". Третий рейх в числе прочего следует рассматривать и как попытку Германии одним рывком преодолеть потолок возможностей промышленно развитой, но полупериферийной страны, оказаться в ряду центров мирового капитала и колониальных морских империй.

Россия могла стать страной с общинным типом социальности и этатистским типом государственности. Этот путь развития был бы адекватным ответом на исторический вызов и сделал бы Россию центром складывающейся мир-империи, суверенной страной, ускорив формирование русской нации. Первоначально именно такая модель развития утвердилась в России стараниями Ивана III и его последователей, получив идеологическое оформление в формуле "Москва – Третий Рим".

Однако, как мы уже говорили выше, в XVI и особенно в XVII веке российские элиты предпочитают другой, экстенсивный путь развития, в рамках которого Россия становилась подчинённым звеном в складывающейся системе мир-экономики. Смена политического и экономического режима резко изменила основы русской идентичности, точнее, сформировала тип государственности, подавлявший эти основы и противоречивший им. Существенную роль здесь сыграли церковный Раскол и Петровские реформы.

К сожалению, российские правящие элиты приложили немало усилий, чтобы разрушить общину и встроить Россию в цепочку западных корпоративных обществ, но не на правах полноправного игрока, а на правах полуколониального придатка, поставщика ресурсов (первоначально – зерна). Так возникает ресурсная зависимость и, как следствие, социально-экономическая стагнация. Отсюда русские вопросы о крепостном праве и о земле. Неразрешённость последнего предопределила крах российской государственности в 1917 году.

Глобальная экономическая зависимость неизбежно приводила к политической. Россию регулярно втягивали в систему союзов, ей совершенно невыгодную, воспринимали как буферную зону на Востоке, фильтр восточных "племён" и жандарма восточных территорий, до которых сами не дотягивались. В этом, помимо экономического (поставки хлеба), состояло политическое разделение труда, в котором Российская империя играла незавидную роль вассала с жандармскими обязанностями.

Надежды на то, что христианская по праву рождения Россия может стать составной частью "экономического Запада", то есть одним из ведущих игроков в этой системе, были беспочвенны. Находясь в стороне от торговых путей, Россия просто не могла сделаться одним из западных центров накопления капитала, а значит, не могла стать и "западной" страной в либерально-западническом смысле этого понятия. Такой же тип капитализма, как на Западе, в России был невозможен. Попытка реализовать эту утопическую программу на протяжении XVIII–XIX веков по сути служила идеологическим камуфляжем, чтобы скрыть статус России как страны-придатка.

Упорство правящей элиты, осуществлявшей либеральный экономический курс12 авторитарными методами (крепостное право, полицейское государство, система чинов и др.), привело к глубокому общественно-политическому кризису, а затем и к революционному перевороту 1917 года. Эта трагическая ситуация едва не закончилась распадом страны. Но и после 1917 года компрадорская модель развития не была полностью преодолена, скорее, ослаблена и переведена на "социалистические рельсы".

Разрыв традиции при таком развитии был неизбежен. Но начало связанного с ним краха следует отнести не к 1917-му, а к 1914 году. Тогда, накануне Первой мировой войны, подчинение мировой рыночной конъюнктуре поставило страну в полную зависимость от английского и французского капитала, за интересы которого русским солдатам пришлось отдавать свои жизни (2 млн человек). Долг России составлял в то время 6,5 млрд золотых рублей. 50% промышленных активов были в руках иностранного капитала. А с учётом громадной задолженности в перспективе все русские активы должны были перейти в руки наших "партнёров" – так писала бы тогда западная пресса. Именно за эти долги страна была втянута в катастрофу 1914 года. Вступление в войну было отработкой внешних долгов. Февральско-октябрьские события – закономерное следствие политики дореволюционного правительства. Успех большевизма был бы невозможен в благополучном обществе.

В 1881 году происходит симптоматичное событие, о котором редко вспоминают учебники и которое само по себе вроде бы ничего не меняло. Карл Маркс в переписке с Верой Засулич признаётся, что в России переход к коммунизму возможен только через крестьянскую общину, поскольку господствующая в России форма собственности имеет мало общего с таковой в Западной Европе. В частности, в России почти нет промышленного пролетариата. Даже будучи стопроцентным материалистом, К. Маркс понимал решающую роль традиции, в отличие от русских марксистов-догматиков. Таким образом, сам автор "Капитала" разрешил принципиальный спор между русскими народниками и русскими социал-демократами в пользу народников. Быть большим марксистом, чем К. Маркс, было уже как-то не с руки. Поэтому письмо вызвало панику и появилось в открытой печати лишь через несколько лет после события. В советские учебники этот документ просто не попал.

А в 1882 году К. Маркс и Ф. Энгельс в предисловии к русскому изданию "Манифеста Коммунистической партии" написали: "Если русская революция станет сигналом для пролетарской революции на Западе, так что обе они будут дополнять друг друга, то нынешнее общинное владение землёй в России может послужить отправной точкой для коммунистического развития"13. Однако лидеры победившей в России РСДРП предпочли не использовать традиционные коммунитарные структуры, а навязать стране взамен естественных эгалитарных механизмов путь диктатуры. И вместо освобождения русского общества имел место "великий перелом" – увеличивающийся разрыв традиции.

Надо сказать, что в ХХ веке большевики сделали кое-какие выводы из всей этой истории, отказавшись от формулы "к социализму через полноценный капитализм". Но народнические мечты об истинном социализме они всё же похоронили в угоду государственному коллективизму, прикрытому марксистской риторикой.

Многие исследователи говорят о движении "коммунитаризма снизу", существующем в России с дореволюционного времени. Стоит разобраться, что стоит за этим термином, какова природа русского "коммунитаризма", что это за стихийное чувство солидарности, загадочное русское "эгалите", в обоснование которого вовсе не нужно было писать пространных трактатов. Речь идёт о главной единице русского мира, не учтённой в бюрократических циркулярах, о форме народного самоуправления или, как говорили в XIX веке, "народосоветия". Об общине.

Община – основная структурная единица русского социума. Синонимом "общины" является "мiр". С правовой точки зрения "мiр" был административной единицей, с церковно-канонической – приходом; с точки зрения имущественного права "мiр", поскольку он распоряжался землёй, являлся поземельной общиной14.

Реальная местная демократия – без "выкликаний" и политтехнологий – существовала, вопреки расхожему стереотипу, не в торгово-олигархическом Новгороде в виде "лучших людей города", а в тех русских областях, где развивалось общинное землевладение и общинное самоуправление (народоначалие). Это, собственно, и был тот самый "коммунитаризм", иначе – народный консервативный социализм.

Спор историков о том, была ли крестьянская община в России естественным явлением или "спущенным" сверху государством, подтвердил правоту первой точки зрения, поскольку оформилась община задолго до появления новой, имперской государственности. Впоследствии общинный строй стал способом адаптации к крепостному праву и преодоления его тягот. В России возникло два социума и две этики – официальная и народно-общинная.

Община была реакцией на крепостное право, возможностью сохранить свой жизненный уклад. Государство же использовало общину на свой лад – как систему для лучшей собираемости налогов и податей.

Община осуществляла надзорные, распределительные, судебные, финансовые и иные функции. Существовало общинное право. В 1812 году именно общины формировали местные отряды самообороны, отсюда и славная история Дениса Давыдова. В рамках общин возникали крестьянские бунты, а в 1919–1920 годах крестьяне поднялись против большевиков и против "города".

Идеал хозяйственной и общественной жизни у общинников был эгалитарно-уравнительным15. Некоторые авторы делают вывод о том, что Россию и русский народ общинники представляли как большую общину, включающую множество малых, с монархом во главе. По сути, это был монархический социализм.

Этот идеал косвенно отражается и в программе Емельяна Пугачёва, стремившегося выдать себя за Петра Третьего, от которого крестьяне ждали раздачи земли и указа о вольности крестьянства16. "Мужицкий царь" Е. Пугачёв, отвечая чаяниям российских низов, предлагал им не что иное, как "народно-демократическую монархию", то есть власть царя-батюшки без дворянства и бюрократии. Помимо земли и воли, он в первом же своём указе жалует народ "крестом и бородою", то есть возвращает старую, дореформенную веру17.

Крестьянин надеялся на заступничество царя, но не любил имперскую бюрократию, которую считал "неверными и лукавыми слугами", мешающими единению Бога и его Народа через царя-посредника. Однако выше царя была традиция – "поравнение" и закон православной Святой Руси. Царь – гарант сохранения этого закона и всей традиции. Отсюда уверенность в том, что чиновники и дворяне скрывают от царя бедственное положение народа или что "царь ненастоящий", "царя подменили".

Историческую формулу "Москва – Третий Рим" общинники понимали как религиозно-идеологический принцип организации именно народа, "мира" и называли это единство не Российской империей, а по-прежнему – Святой Русью, местом, где человеку удобнее спасать свою душу. От государственных повинностей общинники бегали, но открытие, колонизацию и защиту новых земель считали служением своему государству. Парадокс объясняется просто. Народ любил идеальное государство и мечтал о нём: не о том, которое было, а о том, каким оно должно быть. То есть о громадной русской общине, в которую входят, вливаются малые общины.

К концу XIX века "романовский проект" приходит во всё большее противоречие с сохранившимися в обществе элементами русского "мiра", то есть общинного самоуправления и характерной для него моральной экономикой крестьянства. Для придания государству и обществу стабильности и устойчивости требовалось дать безземельным крестьянам землю, а общину предоставить самой себе. Но это ударило бы по интересам прослойки хлебных олигархов. И власть принимает решение выходить из ситуации через разрушение общины – института реального народного самоуправления. От условной поддержки общины (для улучшения собирания налогов посредством "круговой поруки") государство переходит к борьбе с ней. "По закону 1893 года земским начальникам предоставлялось право отменять все приговоры о земельных пределах, которые они сочтут нерациональными"18.

Война государства с общиной, начавшаяся в конце XIX – начале XX века, была одним из крупнейших разрывов русской истории. Её последствия, как и последствия церковного Раскола, были тяжёлыми. Ведь в лице общины уничтожалась основа русской христианской нации – то самое европейское начало, о котором чисто умозрительно так любили говорить "западники".

Разрушение общины начала либеральная бюрократия российской империи, а закончили большевики.

Советскую модель социализма порой пытаются представить как реальную попытку воспроизвести модель русской общины в масштабах государства на новых основаниях, то есть построить общинный тип общества модерна.

К сожалению, история показала, что советский проект был оторван от русской традиции, именно поэтому сохранить общинное начало в рамках советского социализма оказалось невозможным. Вместо общинного социализма получился государственно-распределительный коллективизм, державшийся на ниточке чистой идеологии. И как только влияние марксизма-ленинизма в СССР несколько ослабело, государство начало расшатываться, поскольку не имело других источников и стимулов развития.

Коммунитарные симпатии и общинное сознание в России распространялись далеко за пределы собственно крестьянства. Они были характерны и для народнической интеллигенции, и для церковных общин и приходов. Именно поэтому коллективизация не покончила полностью с коммунитарностью. Последняя, как могла, приспосабливалась и к казённым формам коллективизма, и к мальтузианской морали постсоветского периода в "новой России". Особого внимания достоин феномен стихийной коммунитарности, который вырабатывался в СССР вопреки давлению номенклатурного социализма. Более того, советская власть для утверждения коллективистской морали была вынуждена опираться на некоторые элементы общинного сознания, характерные не только для бывших крестьян. То же можно сказать и о религии. В государстве, исповедовавшем официальный атеизм, в трудный для власти и народа момент были сделаны послабления даже для верующих19.

Общинное сознание сохранилось и проявляло себя в общественной жизни в некоторых социальных инициативах советской власти. С одной стороны, остатки общинного сознания подавлялись советской бюрократией с активным использованием идеологических и репрессивных механизмов. С другой стороны, советская власть для утверждения коллективистской морали в какие-то моменты была вынуждена опираться на некоторые элементы общинного сознания, характерные не только для бывших крестьян.

Воссоздать общинную структуру в рамках советского общества власть по большому счёту не смогла. В СССР создавалось "социальное государство", чья легитимность строилась именно на социальных гарантиях (уверенность в завтрашнем дне против волчьих законов капитализма). Это могло восприниматься как подобие большой общины в новом, модернизированном качестве. Но результата невозможно было достичь только за счёт административных и распределительных мер. Этот подход в условиях растраты символических ресурсов и утери социальной базы оказался тупиковым. Он не мог запустить в обществе механизмы самоуправления без возвращения к "телу" русской традиции. В результате в начале 1980-х советский проект начал рушиться, причём трещины шли сверху вниз, от "элиты" к обществу.

Русская коммунитарность подверглась системному разрушению в постсоветский период номенклатурного капитализма. Но хотя государство стремилось разрушить общинную социальную матрицу в России, довести это до конца так и не удалось.

Между тем заслуга общины перед государством велика. Так, во время Смуты народоначалие спасло Русское государство, поддержало его, когда то готово было рухнуть, – например, в 1612-м, в виде народного ополчения с К. Мининым и князем Пожарским во главе. В следующий раз такая вынужденная милитаризация общины случится в 1812 году, затем в 1941-м и, наконец, в 2014-м.

В 2014 году в ходе борьбы за независимость ДНР и ЛНР и против геноцида русских на Украине на их защиту встало именно народное ополчение. Это вновь проснулась русская община. Она стала форпостом России, пытаясь защитить русских там, где либеральная бюрократия не захотела этого сделать.

Полное игнорирование либеральными реформаторами мнений общества как "справа", так и "слева" является убедительным доказательством фактически либерального характера российского самодержавия.

На примере истории русской общины виден глубинный конфликт между демократией и экономическим либерализмом. Авторитарный либерализм в России, как и в любой периферийной стране, подавляет демократию. И наоборот: обеспечить демократию и социально-правовое равенство в странах периферии способен лишь жёсткий централизм (властная "вертикаль"), если только он сам не является элементом авторитарного либерализма.

Миф о том, что либеральная партия в России боролась за свободы и уважала мнение народа, плохо соотносится с исторической реальностью. Но почему либеральная партия, идя против общественного консенсуса, тем не менее одерживала политические победы – и на какие властные ресурсы она при этом опиралась? Ответ на этот вопрос мог бы многое прояснить в динамике исторических процессов в России.

Не секрет, что произвольно выбранный отрезок на шкале русской истории нередко выглядит как отрицание ценностей предыдущего исторического периода. Российская власть на протяжении трёх с лишним веков неоднократно запускала в стране сценарий прерывания традиции – бюрократическую "перестройку". Среди внешних и наиболее наглядных исторических разрывов, или разрывов традиции, можно назвать церковный Раскол, век ужесточения крепостной экономики, 1917-й и 1991 год. Есть и менее заметные, но долгосрочные разрывы, главный из которых – это разрыв правящих элит с русским коммунитарным православным сознанием и общиной как структурной единицей народного самоуправления.

То, что разрывы традиции приобрели системный характер и сами превратились в своеобразную традицию, не случайно. Власть в любом периферийном государстве не консервативна, а авторитарно-революционна. Она вынуждена охранять интересы глобальных стран-хозяев на "подконтрольной" территории, формировать у подданных ложное сознание, дробя и разрушая подлинную национальную идентичность.

За каждым историческим разрывом происходит кардинальный пересмотр и ужесточение прежних условий договора власти и общества. Любой переворот заканчивается не долгосрочной стабильностью, а новыми переворотами (ср. термин "век дворцовых переворотов"). В итоге получается, что каждый новый исторический отрезок – это игра на понижение по сравнению с предыдущим. Романовский период России в силу бюрократизации и полуколониальной зависимости от западноевропейских центров силы уступает доромановскому. Первая треть советского периода являет собой деградацию даже по сравнению с романовской дореволюционной Россией, разрушение уже построенного. Постсоветский период – это деградация и развал достижений уже одновременно и советского, и досоветского периодов. Происходит отказ одновременно и от русской культуры, и от технических достижений и социальных гарантий советского времени, которые, что ни говори, являлись её частью, но были утрачены после 1991 года.

Понятно, что такая модель общества обречена на перманентный внутренний разрыв. И совсем не обязательно это происходит по инициативе "низов". Гораздо чаще российский правящий класс, чувствуя напряжение между общественными потребностями и собственными интересами, сам провоцирует эти разрывы, играя на опережение, чтобы не упустить процесс из-под контроля. Такой метод управления, основанный на искусственном создании кризисов и их мнимом преодолении посредством очередного исторического разрыва, враждебен национальной традиции.

До середины XVII века на Руси существовала народная теократия, возникшая после татарского нашествия и созданная усилиями всей русской нации. В стране развивалось социальное православие.

Договор 1654 года между Россией и Украиной, заключённый Богданом Хмельницким, не в последнюю очередь отражал борьбу России и Польши за хлебные районы Украины, из которой Россия вышла победительницей. Но у этой победы была оборотная сторона. В XVII веке в целях сближения с Украиной была предпринята церковная реформа и "книжная справа", которые спровоцировали религиозный раскол русского общества и привели к огосударствлению Церкви.

Впоследствии казённая религиозность оттолкнула от Церкви часть интеллигенции. В итоге Церковь не смогла остановить распад общества в канун 1917 года.

Попытка подстроиться под религиозные нравы Украины, жертвуя собственной идентичностью, ни к чему не привела. Сегодня Киево-Могилянская академия, основанная в XVII веке, пропитана коричнево-майданными настроениями и участвует в разрушении украинского православия.

Русской религиозности пришлось испытать тяжелейший удар церковной реформой, и тот факт, что эта реформа проводилась по обоюдному согласию светской и духовной властей, не должен вводить в заблуждение. Коллективный опыт Церкви ещё в ХХ веке поставил под сомнение правомерность этой реформы. РПЦ на поместном Соборе 1971 года официально признала, что старые обряды "равно честны и спасительны" и что никоновская реформа "не имела ни канонических, ни исторических оснований"20. Но если это не раскол "снизу", значит, это раскол сверху. Более жёсткие и однозначные выводы, по всей видимости, не были сделаны лишь для того, чтобы не смущать понапрасну паству и не бередить затянувшуюся рану.

Именно в момент раскола возникла оппозиция народной и официальной культуры. Можно сказать, что в конечном счёте в России прошла секулярная (а не религиозная, как в Европе) реформация. Русская секулярная реформация, как и "русское просвещение", была не движением снизу, как, например, в Германии или Франции, а навязанным сверху проектом. Частично эта "реформация" удалась, поскольку сформировала казённую церковь и разрушила теократическое гражданское общество, которое складывалось вокруг старой Церкви. С другой стороны, на низовом уровне, куда не дошли усилия реформаторствующих верхов, сохраняется исходный – коммунитарный тип социальности.

Россия знала несколько государственных проектов: киевский проект торгового государства, московский "Третий Рим", петербургский и советский проекты, а также постсоветскую "энергетическую империю". Переход к каждому из них сопровождался историческим разрывом21. Главная проблема русского общества и есть проблема исторических разрывов, или разрывов традиции, которые сами превратились в своего рода традицию.

С конца XVII века в России берёт начало "петербургский" проект, предполагавший, что элита должна самостоятельно "цивилизоваться", а затем "просвещать" народ, пребывающий в дикости и варварстве. Проект идеологически оформлялся как "просвещение сверху", в отличие от европейского Просвещения, которое развивалось снизу. Трудности процесса списывались реформаторами на "косность" населения и ставились ему в вину. Де-факто это был негласный пересмотр проекта "Москва – Третий Рим", основанного на идее России как преемницы Византии. В результате этого поворота суверенный статус России как европейского государства менялся на роль западной окраины и подчинённого субъекта мир-экономики. Эта трансформация взяла начало в церковно-религиозной сфере в виде церковной реформы патриарха Никона и закончилась церковным (а на деле также и глубоким общественным) расколом.

Крах петербургского проекта России ярко изображён в романе Андрея Белого "Петербург".

Церковный реформизм получил продолжение в XVIII веке в виде петровской светской реформации, которая приобрела разрушительный характер. Страна выбрала компрадорскую модель развития, направленную против интересов крестьянского большинства. Этот путь требовал подавления недовольства низов (бунт и "внутренняя эмиграция" староверов, восстания С. Разина, Е. Пугачёва, И. Болотникова и т. п.) и содержания мощного полицейско-бюрократического аппарата не европейского, а скорее азиатского типа.

Наряду с хрестоматийной отсылкой к ужесточению крепостного права одним из примеров азиатизации в России XVIII века может служить система чинов, подсказанная Петру немецким философом Вильгельмом Лейбницем (знаменитая "Табель о рангах"), которая не имела европейских аналогов, но была списана с устройства китайского чиновничьего аппарата. Поведение просвещённого государя, в частности его отношения с сыном Алексеем, также ничем не напоминало европейский стиль отношений.

Несмотря на поверхностные культурные влияния и полезные технические заимствования с Запада, в целом модель петровского государства предопределила путь России к азиатизации и полуколониальному статусу. Правда, на первый взгляд колонизаторы и колонизируемые существовали в рамках одной страны. Российская власть при этом играла роль управляющего, который блюдёт интересы хозяев – внешних игроков.

В целом, несмотря на ряд технических достижений, эта модель вела к неизбежной архаизации производительных сил и методов и тормозила формирование христианской нации. Символы новой России, обозначающие "причастность к цивилизации", были направлены на войну с традицией. В этом смысле петербургский проект породил множество ярких "новаций", начиная с пресловутой "стрижки бород"22. Понятие "народность" из хрестоматийной триады министра Сергея Уварова (1786–1855) – "православие, самодержавие, народность" – было заимствованием идеи "национальности", популярной в Европе после наполеоновских войн23, но позднее, и особенно в публицистике ХХ века, вне всякой исторической логики было превращено в символ почвенничества. Этот пример показывает, что официальный патриотизм в России на правах одной из составных частей входил в идеологию казённого либерализма, в связи с чем его можно назвать "декоративным патриотизмом"24. В действительности Россия, пребывая в состоянии экономической и политической зависимости, не могла идти ни по европейскому (самостоятельному), ни по "западному" пути (то есть быть одним из центров капитала), она могла лишь обслуживать интересы западной экономики.

Вековую политику российского правящего класса можно определить и как революцию сверху. Вспомним историческую фразу А. С. Пушкина о Романовых. "Вы истинный член вашей семьи... – сказал тогда Пушкин великому князю, – tоus les Romanof sond revolutionnaires et niveleurs (все Романовы революционеры и уравнители)"25. А вот определение, которое поэт Максимилиан Волошин дал Петру Первому: "первый большевик" земли Российской.

Великий Пётр был первый большевик,
Замысливший Россию перебросить,
Склонениям и нравам вопреки,
За сотни лет к её грядущим далям.
Он, как и мы, не знал иных путей,
Опричь указа, казни и застенка,
К осуществленью правды на земле.
Не то мясник, а может быть, ваятель –
Не в мраморе, а в мясе высекал
Он топором живую Галатею,
Кромсал ножом и шваркал лоскуты.

М . Волошин "Россия" ( Поэма )

Иными словами, периферийная Россия с конца XVII столетия являет миру зеркальное, перевёрнутое соотношение идей, свойственных европейцам. В Западной Европе традиция формируется сверху (через аристократию, национальную элиту), революционные движения возникают снизу, а реформы – это разумный компромисс между тем и другим.

В России после Алексея Михайловича всё происходит с точностью до наоборот. Власть стремится к революции, а народные вожди пытаются восстановить старый порядок и традицию (например, Пугачёв). Крестьянские низы вкупе с В. К. Плеве, К. П. Победоносцевым, П. Н. Дурново и другими "реакционерами" из правительства в 1903 году требуют сохранения общины. И наоборот: советская власть повторяет хлебную политику дореволюционных верхов, вторично закрепощает крестьян колхозами, проводит коллективизацию и окончательно уничтожает общинное самоуправление.

Носители национальной традиции – народ и интеллигентские низы. Её разрушители – само государство и привилегированные сословия. Всё как в перевёрнутом зеркале. Как будто русское государство кто-то заколдовал.

Русские интеллектуалы прекрасно осознавали наличие в обществе глубокого раскола. Александр Грибоедов с горечью замечал: "...народ единокровный, наш народ разрознен с нами, и навеки! Если бы каким-нибудь случаем сюда занесён был иностранец, он, конечно бы, заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племён, которые не успели ещё перемешаться обычаями и нравами"26.

Эту мысль высказывали и западноевропейские интеллектуалы, начиная с графа Жозефа де Местра, который видел в социальном расколе зерно будущей русской революции. О том, что в России "чуждое народу правительство", говорил и небезызвестный маркиз Астольф де Кюстин, автор "России в 1839 году". Несмотря на тенденциозность и слабое знакомство с русской культурой, мысль Кюстина о расколе между государством и народом в России всё же имела под собой основания. Данный факт отмечал и знаменитый культуролог Освальд Шпенглер. В "Закате Европы" ("Der Untergang des Abendlandes", 1918) он обозначил отношения российского государства и русского общества геологическим термином "псевдоморфоза" (от греч. "псевдо" – "ложь" и "морфос" – "форма" – кристалл или минеральный агрегат, находимый в не свойственной данному минералу форме, которая повторяет форму другого минерала или биологического тела): "...тяга к святому югу, к Византии и Иерусалиму, глубоко заложенная в каждой православной душе, обратилась светской дипломатией, с лицом, повёрнутым на Запад. <...> Народу, предназначением которого было ещё на продолжении поколений жить в собственной истории, была навязана искусственная и неподлинная история"27.

Российских авторов, заметивших и описавших эту закономерность, на протяжении двух веков было немало28.

Тема перманентной отчуждённости официальной культуры от народной традиции подробно и убедительно описана в 1980-е, 1990-е и 2000-е – в частности, историком и филологом Александром Панченко29, а также Михаилом Эпштейном в обширной статье "Истоки и смысл русского постмодернизма". М. Эпштейн утверждал: "Постмодерные слои русской культуры залегают глубже, чем позволяет увидеть ограниченный масштаб XX века, – они уводят туда же, где коренится сам коммунизм, к специфике российской истории и ментальности. <...> И не только западный наблюдатель, но и почитатель российских корней, один из самых искренних и горячих славянофилов Иван Аксаков наблюдает ту же "нарочитость" в отечественной цивилизации. "Всё у нас существует будто бы; ничто не кажется серьёзным, настоящим, а имеет вид чего-то временного, поддельного, показного и всё это от самых мелких явлений до самых крупных. У нас будто бы есть и законы, и даже 15 томов свода законов... а между тем половины этих управлений в действительности не существует, а законы не уважаются""30.

При взгляде на события 1917 года мы видим, что русская традиция оказалась расколота по новому направлению. Теперь коммунитарный дискурс справедливости и дискурс консерватизма (официальная версия "традиции") оказались противопоставлены друг другу. Вместо универсальной идеологии в национальном "активе" оказалось два идеологических обрубка.

Это расщепление, сыграв свою роль один раз, было "перевёрнуто" правящим классом и вторично использовано в 1990-е под флагом противоположных, "антисоветских" идей. Период 1990-х подавался новой номенклатурой как уход от советского безвременья к неким истокам. На самом деле отказ от советского проекта происходил не в пользу традиции, а в "никуда", в исторический вакуум. Советский народ был обманут новой властью в 1991-м точно так же, как большевики сделали это в 1917-м. Собственно, либеральная номенклатура и представляла собой бывшую советскую, сменившую красный флажок на триколор, чтобы монетизировать свои бывшие властные привилегии31.

Так называемые либеральные реформы привели Россию к утрате национального суверенитета, как и в начале ХХ века, к деградации хозяйственно-экономической инфраструктуры, социальной этики и национальной культуры. Проводились эти "реформы" руками вчерашних партработников в союзе с криминальными авторитетами при активном содействии западных экономических и политических игроков. Ситуация напоминала события 1917 года. Раздел советского наследства (в странах Восточной Европы в это время проходила реституция – совсем другой процесс)рождает олигархию и режим "семибанкирщины".

Эти процессы сводят на нет советские достижения, которые, в свою очередь, были получены ценой разрушения традиции и нормальных общественных механизмов. Демонтаж социальных достижений социализма привёл к обнулению исторического опыта нескольких десятилетий. Несмотря на массовое сожжение партбилетов, произошла перезагрузка старой системы. Преемственность курса отказа от традиции очевидна. "Шоковая терапия" стала вариацией на тему большевистских "чрезвычайных методов" 1920-х. В итоге исторический разрыв 1917-го не только не был преодолён, но усугубился. События 1990-х – исторический откат, подмена, ложная альтернатива "советскости". Коммуни-тарность бывших советских людей в той мере, в какой она шла снизу, а не насаждались сверху, – это интуитивная тяга к традиции и дискурсу справедливости. И наоборот: мораль "omnia contra omnes", идея "естественного вымирания неприспособленных слоёв населения", которая насаждалась властью в 1990-е, близка к идее классовых чисток. В 2014–2015 годах либеральные элиты идут ещё дальше и совершают закономерный дрейф в сторону ультраправых идей и поддерживают украинский неофашизм.

Принцип "отбора человеческого материала" чужд стихийному русскому коммунитаризму. В этом смысле состояние позднесоветского общества ближе к традиции и принципу справедливости, нежели его состояние на стыке веков.

Легко понять, почему революцию 1917 года крестьяне поначалу сочли "своей", "народной". Мало того что сама революция ассоциировалась со всеобщим покаянием и воздаянием по заслугам, – этот эсхатологический мотив был близок крестьянской массе с её неофициальной, стихийной религиозностью, – большевики сыграли и на желании крестьян устроить справедливое "поравнение", на их эсхатологическом восприятии революции как некоего прообраза Судного дня. Так сакральный и материальный мотивы сочетались друг с другом. Переворот в октябре 1917-го практически был совершён руками крестьян, отпущенных с фронта с оружием (ленинский "Декрет о мире") и ориентированных, говоря по-старому, на "чёрный передел" ("Декрет о земле").

Крестьянам была обещана земля в собственное пользование, и они приняли эти новости за долгожданное "поравнение"32. Но вскоре поняли, что ошиблись.

Декрет Второго Всероссийского съезда Советов о земле вроде бы открывает дорогу к переделу земли, но в 1925-м крестьян вновь "прикрепляют к земле": введён институт прописки и паспорта, но колхозники паспортов не получили33. Крестьяне тем временем придумывают собственную расшифровку аббревиатуры ВКП (б) – "второе крепостное право (большевиков)".

В 1927 году на фоне "кризиса хлебозаготовок" начинается "великий перелом" – раскулачивание и переход к сплошной коллективизации. При этом вывоз зерна за границу растёт такими же темпами, как и до 1917 года. Парадокс в том, что хлебная политика советской России повторяет хлебную политику царской России. Вроде бы произошла революция, но в действительности ничего не изменилось, лишь к экономической "чрезвычайщине" прибавилась политическая.

Сколь велика была ошибка, легко понять, прочитав небольшую брошюру Максима Горького "О русском крестьянстве", изданную в Берлине в 1922 году. Пролетарский классик пишет: "Как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжёлые люди русских сёл и деревень – все те почти страшные люди, о которых говорилось выше, и их заменит новое племя – грамотных, разумных, бодрых людей"34.

Крестьяне совершают массовый исход в города, спасаясь от голода и раскулачивания. Базой советской власти становится социальный гибрид: коллективизированные крестьяне в деревнях и урбанизированные крестьяне в городах. Один крестьянин вспоминал: "Была молва, что искусственный голод сделан Калининым, чтобы люди шли в колхоз. Как Дуров животных приучал голодом. Если колхозник перенесёт голод, то привыкнет к колхозу и лучше будет ценить колхозное производство"35.

Как официальная, так и неофициальная ("оппозиционная") российская идеология выстраивалась примерно одним и тем же образом. Традиционная парадигма социальных смыслов подменялась искусственной, удобной для поддержания компрадорской государственности, а разрывы традиции становились теми лакунами, в которые вставлялись эти искусственные идеологические конструкции.

Официальная идеологическая матрица испытывает недостаток легитимации, поскольку прямое столкновение с исторической реальностью всё время ставит под угрозу её легитимность. Отсюда наличие защитного пояса в системе господствующей российской идеологии в виде набора ложных дилемм и ложных альтернатив, под властью которых сознание обывателя обречено постоянно ходить по кругу, таких как "спор западников и почвенников" или альтернатива "коммунизм – либерализм".

Возникает вопрос: существует ли в русской или любой другой традиции неделимая часть, которая не подвержена историческим разрывам, не поглощается глобальными институтами, но способна присоединять к себе новые культурные смыслы и аккумулировать данные коллективного опыта. Такой механизм существует. Это национальная этика и модели взаимодействия людей в рамках этой этики. Исследователи феномена неотрадиционализма С. А. Мадюкова и Ю. В. Попков констатируют: "У ряда народов религиозная составляющая органично вписывается в национальную канву, становится её неотъемлемым атрибутом, а после формирования этноса превращается в одну из его значимых характеристик"36. Эту закономерность в открытом виде легко проследить в истории таких народов, как русский, немецкий, итальянский, польский, еврейский, американский.

Давно отмечена взаимосвязь между типом религиозности и выбором той или иной социальной модели. М. Вебер в знаменитой книге "Протестантская этика и дух капитализма" (1905) утверждал, что любая религия связана с общественными устроениями, а не только с проблемой спасения души. Он полагал, что религия "помимо своей конечной (сотериологической) цели имеет и вполне конкретные общественные задачи, начиная с того, что любой религиозно-этический комплекс оказывает непосредственное влияние на общественные отношения, в том числе на экономику"37.

Сегодня веберовское утверждение воспринимается как аксиома общественных наук. Что из неё следует? Что никакая общественная этика не может иметь других корней, кроме религиозных. Если связь с этими корнями прерывается, этика всё равно остаётся в подсознании нации. Её можно реконструировать методами гуманитарных исследований, а можно наблюдать воочию в кризисные и поворотные моменты истории. Например, во время Великой Отечественной войны очень многие солдаты, несмотря на официальный госатеизм, обращались к вере.

В рамках русской ментальности религиозность и секулярность не находятся в отношениях полной антиномии. Даже в революционном движении и в структурах советского социума эти два начала тесно переплетались друг с другом. Например, народовольцы нередко объясняли свои взгляды христианскими мотивами. А социальная справедливость и равенство, к которым стремился советский строй, бесспорно, стали результатом не только усвоения марксизма, но и влияния православной (новозаветной) этики, вытесненной в коллективное подсознание доктриной госатеизма, однако дававшей о себе знать.

Если придерживаться веберовской формулы, социально-этическое ядро русской традиции можно определить следующим образом: "православная этика и дух солидаризма". Православная этика и дух солидаризма – это и есть краткое определение русского этоса. Важной его частью является идея справедливого общества. Она предполагает разные формы востребованности евангельских архетипов в русском обществе.

Идея социальной справедливости в русской традиции берёт начало не в политэкономических прописях марксистов (хотя эти прописи были востребованы в СССР), а в христианском сознании нации. Русская версия социализма связана с именами таких людей, как Сергий Булгаков. Не случайно протоиерей Валентин Свенцицкий в 1912 году призывает верующих голосовать за левые партии (но не большевистские).

Сохранение в России социально ориентированных форм хозяйственной жизни вопреки давлению глобальных факторов было возможно именно благодаря христианской этике. Оно играло роль своего рода исторического якоря. Но христианская этика и производная от неё "моральная экономика" (термин Ф. Тённиса) не были бы востребованы, если бы не специфическое положение страны в миросистеме.

Одна из особенностей русского этоса – соединение стремления к социальной справедливости и апокалиптического мироощущения. Дело в том, что категория "справедливости" в России имеет не только моральное и материальное, но и метафизическое выражение: справедливость воспринимается как момент истины, как жизнь в преддверии суда совести или Божьего суда. Даже нерелигиозные люди и атеисты ждали этого "праведного суда", но думали, что его совершит революция. Отсюда и массовая поддержка большевиков на начальном этапе. Но сами революционеры понимали справедливость только в моральном, а ещё больше в материальном смысле: "взять и всё поделить".

Помимо феномена общины, русская социальная этика нашла выражение и в расширении понятия "соборность", то есть в выведении его за узкоцерковные рамки. Община как явление укрепилась на русской почве и вышла за рамки крестьянского самоуправления именно потому, что несла в себе сакральный элемент, связывающий её с общиной церковной через понятие "соборности", а через неё и со всем остальным обществом. Эту связь в своё время чутко уловили славянофилы К. Аксаков и А. Хомяков. Они вывели церковное понятие "соборность" из прежнего контекста и перенесли на общество в целом, а также сближали понимание общинности в церковном и в хозяйственном смысле.

Но что же это за связующий сакральный элемент? Он заключается в характерной для русского православия идее коллективной сотерии (коллективного спасения). В упрощённом виде её можно расшифровать как взаимопомощь в деле спасения души. Хорошо известна евангельская истина "Спасись сам – и вокруг тебя спасутся тысячи". Как нередко бывает в таких случаях, возникает её обратное прочтение: "Спаси многих – и спасёшься сам". Впрочем, императив "спаси" совмещает в себе мирской и сотериологический аспекты38.

Светским аналогом коллективного спасения является солидарность. Почему концепт солидарности так важен? Сегодня уже очевидно, что общество не может оцениваться как "открытое" или "закрытое", а лишь как солидарное или несолидарное. То есть оно оценивается по уровню взаимного доверия его членов, а не их индивидуальных свобод, доступность которых на деле весьма различна для разных людей.

По мере развития русской философии у понятия "соборность" появлялись синонимы. Н. Трубецкой называл принцип соборности "метафизическим социализмом", С. Франк – "философией Мы". А Георгий Флоровский в "увлечении коммуной" видел "подсознательную жажду соборности". Николай Бердяев сравнивал соборность как всеобщее спасение с "жестоким", по его мнению, учением Фомы Аквинского о том, что своим блаженством праведники в раю обязаны мукам грешников в преисподней.

Но это уже этапы развития идеи. Главный её смысл состоял в сближении народной (крестьянской) общины с общиной церковной через идею "коллективного спасения". Основными идеями при самоопределении крестьянского "мiра" служили в первую очередь справедливое владение землёй и взаимопомощь. Конечно, взгляды носителей этого мировоззрения, крестьян, могли не вполне соответствовать "правильному" церковному православию. Но путь социального строительства, намеченный К. Аксаковым и А. Хомяковым, заключался в том, чтобы эти начала постепенно сблизились.

Здесь находилась точка роста русского гражданского общества. К сожалению, его формирование столкнулось с искусственным разрушением крестьянской общины, всевластием "хлебной олигархии", а также с революцией, обернувшейся новым закрепощением. Исторические катаклизмы ударили по крестьянской общине раньше, чем она смогла им противостоять. Итогом стало прерывание традиции и переписывание национальной идентичности.

Понятия "соборность", "община", "коллективная сотерия" нельзя сужать до границ крестьянского вопроса и церковной проблематики. Они оказывали влияние на всю русскую жизнь – это легко проследить по архивным документам и произведениям русских классиков (Н. Лескова, Ф. Достоевского, Л. Толстого, В. Розанова и др.).

Многие социально значимые события в России нередко воспринимались и воспринимаются в эсхатологическом и сотериологическом смысле. Например, народовольцы нередко объясняли свои взгляды христианскими мотивами. Революционерка Вера Фигнер писала, например, что даже хождение в народ "люди из народа" понимали вполне однозначно: они полагали, что мотивом действий народников является спасение души39. Многие усматривали религиозный смысл в попытках освободить крестьян.

Социолог Мануэль Саркисянц склонен считать, что "служение народу" правых и левых народников в России – в том числе и их публичное покаяние – было видом социальной аскезы. И эту аскезу можно сравнить "с англосаксонским протестантским идеалом (service ideal)"40. Конечно, здесь важно не сравнение протестантского и православного идеалов, а признание того факта, что соборное, религиозно-общинное сознание было характерно не только для крестьян и крестьянских вождей, но и для их "освободителей" из числа интеллигенции. Даже если освободители считались атеистами.

Иными словами, общинный тип сознания присущ не только русскому крестьянину, но и русскому интеллигенту. А глубинная религиозность нередко проявляет себя вопреки внешним, рациональным убеждениям её носителей. Русская религиозность включает в себя обострённое чувство земной справедливости, любовь к униженным и оскорблённым, ярко описанную Ф. М. Достоевским, В. Г. Короленко и др. Социальная справедливость и равенство, к которым стремился советский строй, бесспорно, стали результатом не только усвоения марксизма, но и влияния православной этики, вытесненной в коллективное подсознание доктриной госатеизма, и тем не менее дававшей о себе знать.

Для России справедливость и милосердие – это "отражение неба на земле". Собственно, русский идеал коллективного спасения и представляет собой не что иное, как религиозный прообраз мирской солидарности. Вот почему религиозность и секулярность не составляют бинарной оппозиции в контексте русской ментальности.

Легитимация нынешней социально-политической модели российского общества использует особый режим описания. Это описание в неопределённых модальностях: "значит, так надо", "в России по-другому нельзя", "мы многого не знаем", "у президента есть план" и т. п. Или, если это "оппозиционная" инстанция: "президент должен уйти", "главная проблема – непрозрачность выборов", "режим стремится уничтожить права и свободы"...

Как подчёркивают многие исследователи, "в России в силу ряда причин до сих пор не возникла полноценная дискуссия об основаниях общественного устройства"41.

Именно поэтому у обоих дискурсов, как охранительного, так и якобы оппозиционного, есть одна узнаваемая черта: предельно общие выводы, несистемность суждений, пренебрежение к причинно-следственным связям. В этой мистифицирующей предикативности общественно-политического (в том числе и экспертного) языка есть что-то от утопии, что-то от конспирологии. Авторы доклада "Контрреформация" так описывают этот феномен: "Фактически любая конкретная проблема в России трактуется как трансцендентная, потусторонняя – то есть вызванная исключительно метафизическими причинами (от "отсталости народа" до "извечного русского идиотизма")"42.

Культивируемый в обществе иррациональный тип мышления необходим для того, чтобы неэффективная социальная модель продолжала работать. При этом благодаря иррациональной стилистике как официального, так и "оппозиционного" дискурсов та или иная социально-политическая идея нередко становится фетишем, исключающим по отношению к нему рефлексию и сколько-нибудь критическое рассмотрение. Вокруг нерефлексируемых, по сути предикативных идеологических универсалий часто возникает определённый церемониал – алгоритм поведения, обязательный для всех, кто воспринимает такое суждение всерьёз. Например, институт нерукопожатности (аналог первобытного изгнания из племени). Эти социальные культы чаще всего имеют мало общего с национальными задачами, ценностной базой, историческим опытом и традицией, правовой сферой. Речь, безусловно, идёт о квазирелигиозных феноменах, вписанных в особую, контррелигиозную констелляцию идей, представляющую собой контрмиф данного периода общественной истории. Данный контрмиф чаще всего пребывает в противоречии и с научным мышлением, и с традиционной религией – следовательно, он не комплементарен традиции. В этом случае он нередко порождает деструктивные социальные культы.

Одним из главных "кирпичиков" российской идеологической матрицы, напрямую связанных с отчуждением (деградацией) социального в рамках российского жизненного мира, стал культ реформизма. "Изм" здесь подчёркивает умозрительность понятия. Вместо подлинных и крайне необходимых реформ в России применяется бюрократическая модель "управления через дестабилизацию", которая лишь по недоразумению ассоциируется с понятием "реформы". Однако обоснование необходимости и, более того, безальтернативности такой модели управления занимает важное место в российской идеологической матрице. Это обоснование и порождает комплекс социально-политических стереотипов, которые можно объединить в отдельный мифологический кластер под названием "реформизм".

Возьмём один из самых ярких примеров. Что означает в рамках российского реформизма реформа образования? Об этом даёт хорошее представление "институт" под названием "Высшая школа образования и когнитивных наук" при МПГУ. Это начинание предполагает отмену оценок, классов и деления времени обучения на урок и перемену. Собственно и уроков как таковых не будет, а просто дети будут "встречаться по некому вопросу". Экзамены превратятся из способа оценки знаний в способ некой "диагностики". Дети при этом рассматриваются не как несовершеннолетние, а как некий "особый тип общества" с собственными законами, не коррелирующими с законами мира взрослых. Вполне очевидно, что этот трансгуманистический подход к образованию имеет целью заменить знания уже даже не "компетенциями", а примитивным информационным программированием обучающегося.

Вполне симптоматично выглядит и формат так называемых форсайт-проектов. Один из них – проект "Глобальное будущее образование" ("Global Education Futures"), проводившийся при поддержке ВШЭ и "Сколково", – поразил участников списком профессий будущего под названием "Атлас новых профессий", в котором значатся следующие профессии: сетевые врачи (диагноз по интернету?), ГМО-агрономы, эксперты по "образу будущего ребёнка", дизайнеры виртуальных миров, менторы стартапов, разработчики инструментов обучения состояниям сознания и "образовательных траекторий", корпоративные антропологи... Будущее, в котором работают такие "специалисты", представляется достаточно мрачным. Возникает ощущение наукообразного шарлатанства и манипуляторства.

Но реформизм в России – в первую очередь идеология и лишь затем технология социального контроля. Стратегия "реформаторов" выстраивается не на основе анализа прежних результатов, а на основе необходимости продолжать начатое, когда процесс "реформ", как чемодан без ручки, нельзя бросить на полпути. Но чтобы оправдать издержки, требуются ещё большие затраты и т. д. В этом смысле процесс "реформирования" напоминает революцию, растянутую во времени. Ноу-хау большевиков по большому счёту заключалось в создании технологии сжатия этого процесса в короткий отрезок ("социальная ломка", "великий перелом", "отречёмся от старого мира" и т. д.).

Реформы начала 1990-х и "чрезвычайщина" первых лет советской власти отчасти похожи по технологии и ряду социальных последствий. Но между ними есть и серьёзное отличие. Если процессы, начавшиеся в конце 1917 года, предполагали переход к новым социальным моделям, то смысл постсоветского реформизма заключался в том, чтобы, сломав старые институты, сделать прыжок во времени бесконечным и заморозить общество в состоянии "переходного периода", как если бы чрезвычайное положение, объявив, забыли отменить.

Почему так? Потому что в основе "реформ" 1990-х лежали не преобразования, а раздел советской собственности и создание системы контроля за его результатами. Как писали авторы доклада "Контрреформация", "реформаторские власти готовы сохранять действующие правила игры ровно до того момента, пока большинство населения страны не научится по ним играть. Затем обязательно следует очередная "реформа". Почему именно так? Потому что провал реформ, как ни парадоксально, укрепляет базу реформизма: "социальный дефолт", устроенный властью, вновь ставит народ в положение "дикарей, не знающих права и закона". Власть же вновь выступает в роли учителя и наставника – и в сотый раз усаживает народ в первый класс, заодно навязывая ему комплекс вины за "вечное второгодничество""43. Поэтому с точки зрения реформизма "переходный период" может и должен быть вечным. Тогда реформистская власть также будет вечной, а кризисный менеджмент превратится в образ жизни (modus vivendi)44.

Иными словами, реформизм есть форма коррупции, затрагивающая не отдельные проекты и институты, а саму стратегию обновления и возможность социального строительства. Консервация "переходного периода" длится в России уже четверть века. Это время такого застоя, какой не могла себе позволить даже геронтократия в СССР.

Идеология реформизма, как и революционная идеология 1917– 1920-х годов, восходит к универсалиям коллективного бессознательного. Она апеллирует к стихийному эсхатологизму широких слоёв народа. Обществу "продают" идею о том, что, если что-то сломать или проклясть, нечто новое вырастет само собой ("устранение капитала приведёт к освобождению труда", "всё устроит невидимая рука рынка" и проч.). Это мистический аспект реформизма.

В условиях России реформизм связан с диктатурой. Понятие "реформаторы у власти", в сущности, абсурдно, ведь подлинные реформы требуют отчёта за результаты, поэтому властью должна обладать инстанция, оценивающая и корректирующая работу реформаторов. В противном случае реформатор из нанятого работника превращается в рэкетира, который переписывает на себя "реформируемый" объект. Вопрос о результатах реформ таким образом устраняется, выводится за границы дискуссионного поля. Некому спрашивать отчёта.

Поэтому реформизм как идеология ведёт не только к утрате нацией исторических перспектив, но и к потере самой исторической субъектности. Оформляется этот процесс, например, как "добровольный" отказ от коллективной идентичности под грузом исторического комплекса "коллективной вины" (о нём было сказано выше) и других коллективных фобий. Идея отказа от прежней идентичности была навязана России и в 1917 году, когда страна действительно испытывала кризис государственности, и в 1991-м, когда условия для рецепции данной идеи создавались искусственно, и ранее, в рамках церковного Раскола и позднейшего отказа от концепции "Москва – Третий Рим".

Культ реформизма представляет собой механизм легитимации антиобщественных, антинациональных политических и экономических решений компрадорской части правящего класса.

После разгрома гражданского сопротивления в 1993 году в стране окончательно утвердился режим либерального авторитаризма, который пришёл на смену авторитаризму коммунистическому. Вопреки конституционной форме правления (президентской республике) политику России определяли представители финансово-экономических групп в интересах игроков глобального рынка. Такие понятия, как социальные гарантии, долгосрочное развитие и национальные ценности, стали почти ругательными. Официальная пропаганда давала понять, что в новой России любой успех – это успех в тотальной конкуренции, в войне всех со всеми.

Одной из примет "реформаторской" деятельности новой (постсоветской) власти стала регистрация крупного отечественного бизнеса в иностранной юрисдикции. Исходя из этого легко понять, кто был выгодоприобретателем "рыночных реформ". Другая примета – полное отсутствие демократических механизмов контроля за "реформами". Меры общегосударственного значения принимались без референдумов и голосований. Например, решение 1992 года о ваучерной приватизации не имело аналогов в Восточной Европе. Налог на добычу полезных ископаемых в России не действовал, экспортные пошлины были отменены. Было заключено крайне невыгодное Соглашение о разделе продукции. Согласно Закону о Центральном банке Россия лишилась права на свободную эмиссию рубля, то есть на свободное распоряжение национальной валютой, а после вступления в ВТО – права на свободное определение объёмов социальных расходов.

Госбюджет принято было пополнять в основном за счёт внешних займов, несмотря на высокие нефтяные цены. Но поскольку Резервный фонд хранился в западных банках, внешние займы фактически превратились в заём у самих себя. При этом проценты уходили стране, в которой хранились российские резервы.

Можно привести примеры огромного ущерба для национальной науки, образования и медицины, для культуры и духовной сферы, для начавшегося процесса церковного возрождения и сохранения социальных механизмов, оставшихся с советских времён, к которому привёл реформистский культ, являвшийся частью российской версии неолиберализма.

Общим результатом наиболее мощной "волны" российского реформизма становится перманентный кризис, обнуление социального опыта, пренебрежение национальными интересами. Только при условии радикального слома этой тенденции страна сможет выйти из исторического тупика.

Миф о борьбе власти и либеральной оппозиции обычно описывается как вечный и неизменный циклический ход "заморозков" и "оттепелей".

Почему это так и откуда вообще этот образ порочного круга, можно понять, только мысленно выйдя за его границы.

Следующее утверждение представителям самых разных политических лагерей наверняка не понравится, но правда заключается в том, что Россия становилась придатком глобальной экономики и вассалом западных элит именно благодаря государственникам и державникам и выбранному ими либеральному курсу, который "либеральная оппозиция" лишь требовала всемерно ускорить. Это была борьба не хорошего с плохим, а плохого с неосуществимым. Плохое, разумеется, побеждало. В сущности, данное положение признавал и историк Николай Данилевский, приверженец "официальной" политической линии. Он писал, что даже на пике триумфа, после победы над Наполеоном, Россия не была принята в "концерт" европейских держав, а попытки решить "восточный вопрос" ничем для России не кончились.

К сожалению, сама российская власть, независимо от выбора той или иной политической стилистики, проводила курс на утрату суверенитета, торговлю национальными интересами, распродажу национального достояния, борьбу с национальными ценностями и гражданским обществом. Когда диссидент Андрей Синявский, будучи в эмиграции, сказал: "У меня с советской властью были стилистические разногласия", – он был абсолютно прав. Разногласия имели только стилистический характер, что и показал финал советского проекта.

Либеральные критики власти фактически являются составной частью её политического механизма, поскольку выступают за радикализацию и апгрейд "официальной" экономической и политической модели. Борьба власти и оппозиции – это борьба за монопольные права колониальной администрации. В действительности раскачивание российского либерально-патриотического маятника представляет собой исторический бег на месте. И соответствующая этому процессу описательная модель, так называемая смена периодов "реакции" периодами "оттепели", отражает не конфигурацию реальных сил русской истории, но лишь логику верхушечных взаимодействий на уровне внутриэлитных конфликтов.

Чтобы в ходе реального исторического анализа избежать этого бессмысленного хождения по кругу, необходимо перейти от рассмотрения истории правящих элит к рассмотрению истории русского народа. От "Истории государства Российского" – к истории православной нации, к истории Отечества.

Ещё одна устойчивая ложная дилемма российской истории – это советизм против антисоветизма. Её абсурдность неожиданно хорошо показана Сергеем Довлатовым, герой которого жаловался собеседнику: "Да ведь он советский! – Что ты, наоборот! Он антисоветский. – Ну, советский, антисоветский – какая разница?" Здесь тонко подмечен парадокс: советскость и антисоветскость – это две формы, позитивная и негативная, одной и той же субидентичности. Причём существенным признаком негативной советскости зачастую является именно боязнь так называемого "совка".

Сегодня мы наблюдаем похожую ситуацию с антирусской идентичностью Украины – страны, которая видит свою миссию в том, чтобы быть "Не Россией", а точнее, "Антироссией". Характерно, что в угоду этому политическому курсу на территории Украины сносятся и разрушаются как советские памятники, так и русские памятники дореволюционной эпохи (например, М. И. Кутузову, Екатерине II).

К сожалению, и российское общество в 1990-е годы впало в похожую политическую фобию, но только по отношению к самому себе. Вместо того чтобы перезагрузить русский проект, который включал бы в себя живые элементы советского наследия и отбрасывал ненужные, страна поменяла его на "антисоветский", который одновременно оказался и антирус-ским45. Отвергнув полностью советский проект, обновлённые, а точнее, поменявшие политическую окраску элиты не привели общество ни к какой новой системе ценностей, кроме пещерной "борьбы за существование" и "естественного отбора". В планетарном аспекте это означало, что страна, расставшись с советской моделью, вновь начала осваивать роль субъекта "третьего мира", сырьевого придатка глобальной экономики.

Где нет "собирания" традиции, там есть разрыв с традицией – третьего, к сожалению, не дано. И жёсткие исторические альтернативы, которые элита принудительно ставит перед обществом, – это всегда знак приближающегося или готовящегося разрыва.

Как уже отмечалось, важным симптомом архаизации общества стала возрастающая мифичность идеологического дискурса. Вполне закономерно, что и в основе российской политики лежит мощный мифоритуальный комплекс.

Например, российский культ реформизма предполагает жертвоприношение и коллективное очищение, иногда переходящее в политические чистки46. В жертву на этом историческом этапе приносятся не только сами люди, но и их исторический ресурс – традиция. "Очищение" совершается в форме показательного всенародного отречения от предыдущего "режима", признания коллективных заблуждений, а затем и коллективной вины. Участие в коллективном покаянии как бы является пропуском в "цивилизованное будущее", то есть фактически приравнивается к прохождению обряда инициации.

Процесс выстроен по мифоритуальной схеме. "Вина" понимается не как индивидуальная, а как коллективная, то есть не как моральное, а как оргиастическое чувство. Отличие этого языческого концепта (прообраз "трагической вины") от христианского греха заключается в том, что это вина без ответственности. Речь идёт не о конкретных поступках конкретных людей, но о неком коллективном ощущении "скверны", от которой необходимо "очиститься". Иными словами, несмотря на немалую дозу морализаторства, которое сопровождает данный процесс, в основе компрадорского сознания лежит не моральный тип сознания, а магический. Моральный критерий – что, когда и почему было сделано неправильно – оказывается несущественным. Важен принцип: ты сам виноват в своих несчастьях. Он обращён к народу некоей социально-миноритарной группой, попутно утверждающей, что народ "всегда достоин правителей, которых имеет", и тем самым растворяющей ответственность конкретных людей, принимающих решения, в океане коллективной вины. Народ должен непременно впасть в экстаз самобичевания и захотеть разделить ответственность с "преступным режимом". А во искупление своего коллективного греха он обязан принести в жертву самое дорогое, что у него есть, – национальную традицию.

Вот почему "каждая следующая "российская реформа" сопровождается ритуальным поношением дореформенного прошлого. Народу... прививается чувство вины – "как же мы могли жить в этой скверне? стало быть, мы и правда варвары и дикари". И то и другое входит в планы реформаторов, поскольку легитимизирует их власть"47.

Главная презумпция, которую общество заставляют принять: наличие серьёзных проблем (и/или врагов) есть доказательство и показатель коллективной вины. Вины – перед кем? Не перед Богом и не перед духом и буквой евангельских заповедей, а перед безличным и неопределённым "судом истории" или абстрактным "цивилизованным миром". При этом на практике от имени мира и истории обычно говорит узкая группа людей, но вопрос "а судьи кто?" стараются тщательно обходить.

Евангельские нормы слишком конкретны и определённы, а для поддержания постоянного ощущения вины нужны более общие, "плавающие" понятия. Такие сущности, как "история" и "цивилизация", для этого очень удобны: их можно в зависимости от требований момента наполнить самыми разными смыслами.

Прагматика этой психологической модели достаточно проста. Конечная цель – заставить общество направить деструктивную энергию на себя. В таком состоянии общество становится объектом для манипулятивных практик. С помощью навязанного комплекса вины снижается критичность общества, его способность сопротивляться навязанной идеологии.

Политолог Глеб Павловский в ранний период своей деятельности (позднее его взгляды изменились) утверждал: "Если вдуматься, эта идея связана с глубоким расизмом. Не этническим, а политическим расизмом. Она связана с предположением о том, что есть нации, настолько повреждённые и потерявшие форму и облик, что они лишаются права на существование. Им может быть изменена предметная форма – путём подбора инструментов мягкой колонизации, навязывания формы... Это некая постоянная евгеника, евгенизация"48.

И далее в контексте новейшей российской истории он конкретизирует: "Русские в XXI веке становятся оптимальным объектом или субъектом, который удобно изолируется, удобно описывается изолирующими понятиями. Так же, как фашисты полагали, что евреи нуждаются в Освенциме, так и тут, русские нуждаются, но у них не получается. Надо им помочь. В какой-то момент просто появится идея, что России как мировой цивилизации для того, чтобы сохранить своё мировое качество, освободившись от оболочки, будет легче без самой России. Без государства, без Церкви, без всего, что обременяет"49.

По сути, комплекс коллективной вины – это выморочная форма общественной солидарности, извращённый ответ на потребность в такой солидарности. Следование этой линии довольно быстро формирует в обществе модель негативной национальной идентичности, и пока эта модель существует, ни идеология, ни историческая миссия, ни постановка общественных целей и задач попросту невозможны. Принимая от неведомых менторов этот "данайский дар", общество теряет внутренние стимулы к развитию и иммунитет к внешним воздействиям, утрачивает историческую ориентацию.

С психологической точки зрения комплекс коллективной вины объясняется довольно просто. Удобнее всего это сделать, опираясь на теорию когнитивного развития швейцарского психолога Жана Пиаже, согласно которой комплекс такого рода есть очевидный признак инфантильного сознания. Попросту говоря, это "перевёрнутое" сознание ребёнка, у которого перепутаны причины и следствия. Ребёнок как бы говорит сам себе: "Если меня наказывают, значит, я виноват". Тогда как мысль взрослого человека строится от обратного: "Если я виноват – меня наказывают". Это состояние закрепляется и переходит в экзистенциальное обобщение: "Меня ругают, потому что я очень плохой".

Стоит подчеркнуть, что данная позиция представляет собой детскую форму аморализма, столь же далёкую от подлинной морали, как и аморализм взрослого, выступающего с позиции "всё позволено". Здесь, напротив, "ничего не позволено". Но в обоих крайних случаях не задействованы моральные критерии. Ведь моральное сознание предполагает, что человек или коллектив сам прекрасно понимает, где и какую нравственную черту он переступил и что необходимо предпринять, чтобы исправить сделанное.

Российскому обществу следует как можно скорее расстаться с сомнительными идеологемами "исторической вины" и "коллективной вины". Они в принципе не релевантны в контексте актуальной политики и социального строительства, независимо от того, идёт ли речь о советском, российском, немецком, британском, американском прошлом.

За неверные решения ответственны их заказчики и исполнители . Заслуги и достижения , напротив , принадлежат всему народу . Это важная исходная предпосылка, определяющая здоровое национальное чувство и в полной мере соответствующая принципам социал-традиции.

Подведём некоторые итоги. С одной стороны, мы имеем исторически устойчивый концепт русской традиции: православное общество, соборность, солидарность, социальная справедливость, коммунитаризм. С другой стороны, именно эти параметры русского общества диктуются ему политэкономической прагматикой, связанной с местом России в миросистеме.

Видеть ли в этом совпадении провиденциальный смысл или же ограничиться констатацией объективного факта? Это вопрос личных убеждений. Любой ответ возможен, но при этом необходимо объяснять логику национального развития логикой мировых процессов (не путать с отношением к тем или иным "стандартам"). Тогда легко избежать беспочвенных обвинений в мистицизме и вере в национальную исключительность.

Несколько лет назад немецкий канцлер Ангела Меркель сделала заявление, которое породило много эмоциональных и противоречивых откликов. Причём отклики российских экспертов оказались даже более эмоциональными, чем оценки их западных коллег. Речь шла о конце эпохи мультикультурности. Одни комментаторы увидели в признании госпожи Меркель "уступку антимигрантским настроениям", другие – восстановление прав коренных европейцев. Но сегодня очевидно, что публичный жест Меркель был началом отсчёта новой эпохи. Правила игры в глобальном мире уже тогда начинали меняться. Либеральный режим архаизируется, и возникает новый запрос на идентичность и традицию. Мир вновь возвращается к нерешённым проблемам XVIII века, связанным с доминированием формата nation state, конфликтом секулярного и религиозного. Национальные общности вновь становятся главными акторами истории. Сегодня в политическом споре выигрывает тот, чья идентичность более прочна и устойчива. И наоборот: кризис идентичности ведёт к утрате геополитических позиций в мире.

Идентичность и традиция получают право на прямое политическое высказывание, не опосредованное правилами толерантности, политкорректного языка, гласными и негласными ограничениями в угоду "диалогу культур". Эта отмена ограничений происходит постольку, поскольку универсалистская идеология и глобальное финансово-экономическое регулирование перестают работать. В итоге мы там и тут наблюдаем всплески пассионарности. Некоторые, прежде всего США, ухитряются использовать в своих целях пассионарный заряд чужой идентичности (война на Украине).

Иными словами, для наций наступило время, когда уже поздно задавать себе гамлетовские вопросы.

Можно дать развёрнутую формулу русской традиции и русской идентичности, состоящую из ряда компонентов. Таких, как православная этика, социальная справедливость, социальное равенство, примат морали над правом, демократический централизм. Дореволюционный мир и мир советский, исторически сошедшиеся в непримиримой схватке, имеют тем не менее общие корни и одинаково отражают русскую идентичность.

В её основе лежит императив поисков или построения "царства правды", где всякий человек нужен, никто не лишний, никто не строит своё счастье на несчастье другого, все объединены духовными узами и общими задачами. Образ Святой Руси как "сосуда истинной веры" и образ социальной справедливости, "общества равенства и братства" – разные проекции этой идеи, части одного целого.

Цели общественного строительства (советский социализм) и коллективного спасения (соборность) – это расходящиеся вариации на одну и ту же тему. Секулярность и религиозность сменяют друг друга в самых причудливых формах, идеология меняет знаки, а эта эсхатологическо-эгалитарная византийская матрица остаётся в исторической памяти. Она – неделимое целое. И гражданская война, как ни странно, лишь подчёркивает это единство. Трагичны не исторические катаклизмы сами по себе, трагичны исторические разрывы, которые их вызывают. История России знает разрывы между справедливостью и традицией, религиозностью и атеизмом... Разрывы эти должны срастись прежде, чем русская идентичность ослабеет и мы утратим свою историческую субъектность.

Сегодня тема русской идентичности вызывает много вопросов. Постсоветская модель компрадорского капитализма по всем параметрам, структурным и ценностным, является постпротестантской. Поэтому она находится в глубоком противоречии с реальным историческим опытом народа (в отличие от "опыта господства" правящего класса). В 1990-е и нулевые русская идентичность расшатывалась и слабела. Советская модель развития, скрепляемая идеей полиэтничной нации и социального государства, безусловно, является неотъемлемой частью русской традиции. Но она была отвергнута правящим классом и уступила социал-дарвинистской модели и социальной евгенике.

Похищение советского компонента русской идентичности осуществили постсоветские "элиты", значительную часть которых, между прочим, составляли переродившиеся представители второго-третьего эшелонов советской партийной номенклатуры. Важная часть исторического опыта народа была перечёркнута. Лозунг "десоветизации" объективно направлен не против отдельно взятого "советского", а против всей русской традиции и национальной исторической преемственности. Нечто похожее происходило и в первые годы советской власти, когда рушился не только старый политический режим, но и культурные основания дореволюционной России.

У российских элит вместо рационального присутствует квазирелигиозный взгляд на эти вещи. При этом Россия имеет огромное население со стёртой, нечёткой идентичностью. Это касается 85% – того самого "закрымского" большинства. Оставшиеся 15% принадлежат к "креативному классу" – привилегированной прослойке, занимающейся производством моделей потребления – моделей, не сводимых только к сфере материально-торгового обмена. Одной из таких моделей является образ негативной российской идентичности, основанный на комплексе исторической неполноценности. Эта компрадорская версия идентичности предполагает вытеснение из коллективной памяти традиционных сакральных смыслов русской истории. Отсюда издевательства либеральной прессы над людьми, причастными к акции "Бессмертный полк", которая впервые состоялась 9 мая 2015 года.

Результатом навязывания негативного образа идентичности стала дезориентация русского общества. В этой ситуации реальная идентичность слабеет, стирается, дробится. Так, в современной России поощряется разрыв советского и антисоветского, красных и белых, секулярного и религиозного, "староверов" и "никониан". На месте каждого такого разрыва возникает вакуум идентичности. Фрустрированность, ощущение экзистенциальной пустоты общество стремится заполнить любой ценой. В этом состоянии народу легко навязать мифы о нём самом. К числу таковых можно отнести мифы о коллективной исторической вине, о неспособности русских к самоорганизации, об их "генетическом рабстве" или даже о склонности к "фашизму". Впрочем, на фоне геноцида русских на Украине последний миф успел заметно "сдуться" в глазах общества.

Так формируется ложное сознание, и формирует его компрадорская часть креативного класса, называющая себя "гражданским обществом", но объективно разрушающая основы реального гражданского общества. Аналогичная ситуация уже складывалась в России в начале 1990-х, сейчас она повторяется и может иметь не менее серьёзные последствия.

Патриарх Кирилл в своей книге "Семь слов о русском мире" пишет о принадлежности России к восточнохристианской цивилизации. Цивилизации "со своим собственным набором ценностей, своими закономерностями общественного развития, своей моделью социума и государства, своей системой исторических и духовных координат"50. Раскрывая это положение в нескольких разделах книги, глава нашей Церкви подчёркивает, что русско-византийская традиция никогда не практиковала порабощение народов. "Древняя Русь, – утверждает патриарх, – возникла не в результате покорения одних народов другими, не в результате насильственного навязывания культуры завоевателей, как не раз бывало в человеческой истории. Нет, рождение Руси – физическое, а затем духовное – результат равноправного свободного диалога славян, финно-угров и скандинавов, тюрков и византийцев"51.

Действительно, в период тесных русско-византийских отношений формировалась диалогическая основа русской цивилизации, не имевшая ничего общего с идеями исключительности и комплексом превосходства, характерными для европейской колониальной эпохи. Специалисты в области византологии определяют это качество русско-византийской цивилизации как "модель пластичного универсализма", получившую отражение и в идеях "всечеловечности", и в политических проекциях идеи соборности.

С самого начала включение в орбиту византийской империи других народов не предполагало лишения их собственной идентичности. Например, Византия не проводила политику культурной ассимиляции, что сегодня подтверждается существованием сохранных армянской, грузинской, эфиопской идентичностей – в частности, сохранилась нетронутой письменность этих народов. Другой важный цивилизационный паттерн – культурный континуитет византийской цивилизации, делающий её библиотекой христианского наследия и обеспечивший, как сказали бы сегодня, высокую степень культурной инклюзивности. Эта инклюзивная способность сохраняется и в нынешней России, что, впрочем, не должно идти вразрез с необходимостью укрепления русской идентичности, о чём много сказано в сборнике "Семь слов". Стоит также указать на характерный для русско-византийской ментальности принцип нравственного права, отличный от западноевропейского формального "естественного права", автономного по отношению к категориям морали и справедливости.

В ряду специфических черт русско-византийской цивилизации требуют упоминания и принципы соборности и соборной сотерии, а также отношение к общественной жизни как общему деланию.

Колониализм как родовая особенность изначально не характерен для русско-византийской цивилизации. В Византии практиковалось включение в орбиту империи, а не подчинение других народов. Также в Византии не было рабов и крепостных. В России же крепостное право ужесточилось именно тогда, когда страна поменяла государствообразующую концепцию (вместо идеи "Москва – Третий Рим" – вестернизация на тяжёлых условиях), "вестернизировалась" и прочно заняла невыгодное место в мировом разделении труда на правах европейского поставщика.

Эта роль делала выгодным использование сверхдешёвого крестьянского труда для получения сверхприбылей от хлебной торговли, что, в свою очередь, укрепляло институт крепостного права и объективно вело к архаизации, а отнюдь не к "европеизации" экономической и политической жизни.

Важный вклад в изучение современного состояния русско-византийской цивилизации внесли труды А. С. Панарина52 и учёных его школы. В таких работах, как "Политология", "Глобальное политическое прогнозирование", "Православная цивилизация в глобальном мире", "Искушение глобализмом", "Север – Юг: сценарии обозримого будущего", "Стратегическая нестабильность в XXI веке", А. С. Панарин часто обнаруживает синтез традиционализма (ценностей русско-византийской цивилизации) и идеи социальной справедливости, сочувствия к "париям" глобального мира.

При этом приоритетом для А. С. Панарина является не классово-формационный подход ортодоксального марксизма, а общинно-солидаристский идеал православной цивилизации, построенной на основе грекоправославной письменной традиции. Этот идеал, в понимании А. С. Панарина, кардинально расходится с социал-дарвинизмом, юридизмом и просвещенческим рационализмом западного исторического проекта. Направление, заданное А. С. Панариным, имеет талантливых продолжателей (это, например, Д. Е. Муза53). Работы А. С. Панарина и его учеников предоставляют мощную теоретическую базу для исследования социал-консерватизма как отдельной идеологии и потенциально возможного политического проекта, связанного с восстановлением в правах библейских ценностей после нескольких веков доминирования либерально-гностической цивилизационной парадигмы.

Представление о цивилизационной (культурно-исторической) уникальности порой вызывает подозрения в приверженности мифу национальной исключительности. Так, например, советский историк М. Н. Покровский в своё время даже называл Н. Я. Данилевского за его теорию культурно-исторических типов "славянофилом, превратившимся в германофоба, возведшим в закон истории вражду России и Европы"54. На самом деле всё обстоит с точностью до наоборот. Когда все цивилизации воспринимаются как уникальные в равной мере, вступает в силу закон их несравнимости и несоизмеримости, то есть принцип "культурно-ценностного плюрализма", о котором писал, например, Дж. Грей в "Поминках по Просвещению"55. Книга Дж. Грея оспаривает универсалистские претензии современного неолиберализма, в частности идею обобщённых "западных ценностей" как ценностей универсальных.

И наоборот: в случае отрицания тезиса об уникальности культур мы сразу попадаем в ситуацию, где кто-то присваивает себе право на метапозицию по отношению к другим культурам, право говорить от имени "единых" стандартов, каковые на самом деле так или иначе опосредованы той или иной традицией. Подобный подход, как правило, выливается в доктрину глобального доминирования, наследующую колониальной политике Европы.

Первый период обширных колониальных завоеваний относится к XVI – началу XVII века. Затем идёт период "переваривания" завоёванного, а в XVIII веке наблюдается новый всплеск. Наконец, в конце XIX века происходит глобальный раздел мира европейскими державами. А в начале ХХ века произошёл уже "пересмотр итогов колонизации" (точнее, попытка такого пересмотра), сопровождающийся двумя мировыми войнами. В середине ХХ века подъём народно-освободительных движений, казалось, был готов навсегда похоронить колониальную зависимость, но в силу законов глобальной экономики это оказалось невозможным, поэтому на стыке XX и XXI веков наблюдается всплеск неоколониализма, сопровождающийся ростом финансовой зависимости (МВФ) и информационного неравенства.

Символическое ядро национальной традиции тесно связано с Крымом и Херсонесом. Образ Крыма и Херсонеса-Корсуни в общественном сознании представляет собой субститут темы Константинополя, являющейся крайне важной для русского культурного мифа. Это, с одной стороны, точка входа, которая позволяет русскому сознанию удерживать связь с глубинным измерением собственной истории. С другой стороны, данный семиотический комплекс актуализирует специфический, детско-родительский архетип русской культуры.

Иерусалим и Константинополь – это духовная Родина, мостик между земным отечеством (Русью) и отечеством небесным (градом Божьим). Отсюда характерная для русской культуры вечная благодарность Византии и вечная тоска разлучённости – тоска ребёнка, чьи родители умерли до его исторического совершеннолетия. Русскому трудно отрефлексировать этот мифокомплекс, но его присутствие в культурной памяти народа очень ощутимо.

Византийский детско-родительский архетип русской культуры подвергся замещению так называемым западническим идейным комплексом, основанным ещё в XVIII–XIX веках на либерально-интеллигентском мифе о Западе как "стране святых чудес", по меткому замечанию кого-то из славянофилов.

Миф западничества создаёт эффект расщепления русской идентичности в виде ложной альтернативы: либо традиция – либо "евро-пейскость". В действительности эти понятия нераздельны. Именно русско-византийская традиция делает русских частью христианского мира, а отнюдь не отношение к политическим проектам терпящего бедствие Евросоюза. Этот путь открывает России возможность исторического влияния на Европу. И наоборот: переоценка внешних политических или социокультурных стандартов, подверженность внешнему воздействию лишают возможности влиять на облик Европы как целого, принимать участие в её будущем. Поэтому в интересах национальной традиции необходимо изымание элементов ложной идентичности из пространства семиозиса русской культуры и восстановление аутентичных моделей культурной динамики. Когда это произойдёт, "России предстоит отстаивать своё право быть Европой против "первой" Европы, не только отказывающей ей в этом, но и прямо блокирующей великое созидательно-восстановительное дело, связанное с предотвращением тотальной маргинализации нашего евроазиатского континента"56.

Для достижения общественного консенсуса необходимо взаимодействие разных кодов традиции – православного, советского, русского дореволюционного – и взаимный перевод этих кодов в рамках единого русского дискурса. Без выполнения данного условия национальный консенсус не состоится, поскольку остаётся возможность противопоставлять эти коды друг другу, вызывая гражданские конфликты (яркий пример – ситуация с требованиями граждан переименовать станцию столичного метро "Войковская").

В России сегодня развиваются новые элементы идентичности, где важную роль играют, с одной стороны, русскость, с другой – интернационализм, с третьей – христианские ценности и принципы социальной справедливости. Трагическая ситуация с Новороссией, тем не менее, сформировала идею малой и большой России как среды жизни единого народа и укрепила идею русского мира как пространства проживания людей с русской идентичностью. В эту обновлённую идентичность уже не укладывается неолиберальное мировоззрение, поэтому его носители в перспективе не смогут избежать идейной и социальной маргинализации, если только не попытаются закрепить близкий им социальный порядок нелегитимными неконституционными методами.

Сегодня в российском обществе происходит раскручивание "спирали пассионарности". И чтобы этот процесс оказался конструктивным, правящим группам необходимо возглавить его и осуществлять политическое целеполагание с позиций традиционных ценностей и интересов национальной общности. В этом случае есть шанс преодолеть духовный и психологический кризис в стране, консолидировать элиту и общество на единых основаниях и достойно ответить на исторические вызовы. Точка сборки этого проекта связана с признанием русских как разделённого народа и его права на ирреденту.

Пока постсоветские элиты России пребывают во власти политических мифов, остальное общество постоянно сталкивается с так называемой "нехваткой реального" (термин Жака Лакана). Общество существует в условиях выморочного жизненного мира. Национальные институты, ответственные за процесс семантического производства (прежде всего образовательная система, судебная система, культурная сфера и СМИ), ориентированы на воспитание "идеального потребителя", и это закрепляет в обществе состояние идеологического вакуума, отсутствие проработанной и общепонятной национальной идеологии, которая исключала бы её идеологические суррогаты ("бери от жизни всё", "умри ты сегодня, а я завтра"), ведущие к архаизации социальной системы.

Идеологический консенсус в обществе блокируется под предлогом так называемых "тоталитарных рецидивов", при этом социальные права и гарантии сужаются в угоду амбициям отдельных политических групп, что как раз и является симптомом авторитарности.

Преобразованиям в обществе мешают устаревшие концепции, не отражающие реалий современного мира. Самым устойчивым и деструктивным стереотипом является идея "конвергенции", берущая начало со времён Юрия Андропова и Михаила Горбачёва. В позднем СССР речь шла о конвергенции систем (советской и западной), затем концепция была дополнена идеей "коллективной жертвы". Этот синтез предполагал интеграцию части национальных элит в состав глобальной элиты ценой интересов остального общества, которые являлись платой за "входной билет" в клуб избранных. Такой подход не только контрпродуктивен, но и кардинально расходится с реальностью.

Обострение и похолодание в отношениях с Россией было инициировано Западом именно потому, что российские элиты перестали устраивать западных "партнёров" даже в качестве зависимых. Состояние мировой экономики сегодня таково, что требует от стран экономического "центра" политической и военной дестабилизации периферийной зоны для выхода из ситуации с наименьшими потерями (за счёт окраин). Поэтому путь для интеграционных проектов закрыт.

Тем не менее идея конвергенции продолжает гипнотизировать часть элит, в итоге внешняя политика строится на ложных основаниях и транслирует неверный месседж: "Мы не против неолиберальной модели, но в её рамках вы должны уважать наши права и соблюдать по отношению к нам свои обещания". Но элиты мировой периферии сегодня приносятся в жертву, а обещания не могут быть выполнены. Мы неоднократно наблюдали эту ситуацию, начиная с выхода США из договора по ПРО, заканчивая судьбой "договора оппозиции с Януковичем" и ситуацией, когда в обмен на признание выборов Порошенко так и не произошло обещанного признания республик ДНР и ЛНР. Аналогичный пример из области экономики: после вступления России в ВТО с открытием режима санкций обязательства перед Россией (кредиты и доступ к технологиям) перестали выполняться. Но выход России из ВТО так и не был осуществлён, выполнение договора с российской стороны продолжается в одностороннем порядке.

Иными словами, одна лишь позиция моральной правоты в современной политической ситуации является проигрышной. Придерживающийся такой позиции актор не достигает своих целей, но воспринимается как раздражитель, напоминающий о двойных стандартах западного общества, вызывает негативное отношение и в конечном счёте только наносит урон своей стране. Вместо безуспешных попыток достижения баланса интересов и проведения политики "принуждения к компромиссу" сегодня приходится признать продуктивным выстраивание собственной концепции мира, мира после эпохи однополярности. Все успешные политические группы играют не на "правоту", а на выигрыш.

Если смена приоритетов в российской политике произойдёт, то в предельно сжатые сроки. В противном случае окно возможностей закроется, выход из ситуации без серьёзных потерь станет невозможным. Ответственность за сегодняшнее положение вещей лежит на той части российских элит, которая в условиях исторического цейтнота не способна преодолеть инерцию мёртвых доктрин, исключающих развитие и ставящих под вопрос национальную субъектность.

Сегодняшние отношения между элитой и обществом напоминают ситуацию XIX века. Россия существовала на правах зернового придатка мировой экономики. Правящий дворянский класс стремился "европеизироваться" и "конвергироваться" в клуб мировых элит. Но "европеизация и конвергенция" элит проводилась за счёт "азиатизации" большей части народа, обеспечивавшей им сверхприбыли на хлебных поставках.

Похожая ситуация наблюдается и сегодня, только хлеб заменяют углеводороды, а население из дешёвого трудового ресурса превратилось просто в обузу.

Сегодня серьёзным препятствием на пути национального консенсуса и диалога между властью и обществом помимо компрадорской сырьевой экономики является наличие лишних посредников – привилегированных социальных групп из числа социальных миноритариев, так называемого "креативного класса". Они наряду с элитами являются выгодополучателями нынешней социальной модели.

Очень важно отличать креаклиат от необходимого любому обществу слоя интеллектуалов (когнитариата). Интеллектуалы активно участвуют в процессе культурного и интеллектуального производства. Это вполне реальный сектор культуры. В отличие от когнитариата, представители "креативного" меньшинства навязывают обществу модели потребления и сценарии поведения, но не способны производить продукты и ресурсы. Эта ситуация порождает в обществе сильное напряжение. Если возникает необходимость решать гуманитарные и социальные задачи, "креативный" слой склонен подменять знания и опыт в конкретной сфере узкими "компетенциями" или схемами "общей теории управления". Подобный менталитет, в частности, предопределил провал реформирования российского образования и науки. "Креативная" группа склонна к дестабилизации и радикализации и, как показал "майдан", очень восприимчива к экстремистской идеологии. Причина в том, что этой прослойкой движет страх потери привилегированного статуса и роли модератора интеллектуального пространства. Её представители понимают, что в условиях кризиса власть имеет выбор: пожертвовать их интересами или интересами большинства. К чему приводит второй сценарий, мы имели возможность наблюдать на примере Украины.

Социальные мажоритарии после событий 2014–2015 годов осознают, заложниками какого социального меньшинства они являются в условиях нынешней социальной модели. Поэтому в России идёт интуитивный поиск защиты от информационной и идеологической агрессии, сопровождающей процессы ползучей политической украинизации в стране. В ответ на эти процессы в обществе складывается защитная идеология, которая высоко ставит национальный суверенитет, солидарность, эгалитаризм, сильное государство.

Если говорить о политической трансформации, её успех зависит от свободы отношений между властью и гражданским обществом, от налаживания механизма "обратной связи". Правящий класс должен вовремя реагировать на сигналы "снизу". А это, в свою очередь, требует освобождения от диктата ненужных посредников, преодоления информационного неравенства и ангажированности массмедиа, отхода от опасной и разрушительной политики монетарного фундаментализма.

Необходима защищённость и вертикальная мобильность общества, необходимо увеличение числа социальных лифтов в соответствии с принципом "открытых иерархий Большого общества". Надо преодолеть искусственное и противоправное отстранение большей части общества (социальных мажоритариев) от принятия политических решений.

Перспектива консолидации правящего слоя и общества на единых основаниях зависит от того, будет ли преодолена инерция устаревших подходов, произведена глубокая ротация элит, удастся ли избавиться от политических сил, мешающих национальному развитию. Идеологическая и кадровая революция "сверху" – единственная альтернатива потере управляемости и распаду снизу.

Сегодня главной экзистенциальной угрозой российскому обществу является украинский вызов. Абсурдная ситуация одновременного существования фактически двух враждебных друг другу "Россий" устраивала как российский, так и украинский олигархат. Разумеется, случались обострения тлеющего конфликта. Например, свержение украинскими спецслужбами законно избранной власти крымской русской автономии в лице её президента Юрия Мешкова или "майдан" 2004 года, который сделал русофобскую политическую концепцию официальной идеологией Киева.

После очередного всплеска национального угнетения в 2014 году на территории исторической Новороссии родилось национально-революционное движение, а Киев превратил Украину после "майдана" в единый военный лагерь. Ситуация хорошо отражена в киевском еженедельнике "Деловая столица", который в 2014 году опубликовал статью с красноречивым названием "Как вычистить русский мир". Этот материал достоин обширной цитаты.

По мнению автора еженедельника, необходимо "во-первых, не дать вернуть в повестку дня раскольническую тему русского языка как второго государственного. Сделать это попытаются многие (выборы на пороге), но, поскольку тема напрямую связана с подогреванием сепаратистских настроений, правоохранительные органы могут (если получат команду) пресекать москвофильство на корню. Недопустимо, чтобы агентура Кремля, годами работавшая против Украины, опять зарабатывала баллы на теме официального двуязычия. Во-вторых, следует обеспечить постепенную дерусификацию учебного процесса. <...> Уже дети тех, кто не изучал русский язык, не чувствуют ни малейшей сопричастности с "русским миром". Также требуется выдавливание русского языка из СМИ и ограничение русской попсы на FM-станциях и музыкальных каналах. <...> Придётся заняться ограничением российской книгопечатной продукции. <...> Из топонимики городов и сёл должны исчезнуть названия советской эпохи". Вполне очевидно, что данная ситуация завязана на откровенно фашистской идеологии превосходства и выражается в системном геноциде.

Есть и другие элиты с русофобскими взглядами, помимо украинской. Но человека, стоящего с лозунгом "Латвия – не Россия!" или "США – не Россия!", сочли бы, пожалуй, не вполне здоровым. А вот бывший президент Леонид Кучма мог позволить себе назвать главный литературный труд своей жизни "Украина – не Россия". Разумеется, такое возможно лишь в случае, когда выдвигаемый тезис неочевиден.

Можно отделиться от бывшей родины политически, географически, экономически, но традицию не удвоишь и не разделишь. Между тем на одну русско-византийскую традицию сегодня претендуют две конкурирующие идентичности, русская и украинская. Перспективы украинского проекта прямо зависят от того, удастся ли его идеологам "переписать" под себя русскую традицию. Лозунг Леонида Кучмы "Украина – не Россия" не мог сохраниться в том виде, в каком он изначально был озвучен. Уже сегодня он принимает следующий вид: "Украина – Россия, РФ – не Россия". Россияне – не русские, а "ордынцы", "потомственные рабы". "Украинцы – подлинные русские, белая раса князя Ярослава"...

И если население бывшей Галиции действительно представляет собой самостоятельное национальное целое с австро-венгерским и польским прошлым и её конфликт с "русским миром" в большей степени напоминает бракоразводную процедуру, то с бывшими малороссами ситуация иная. Русские в истории с Украиной попали в ловушку зеркальной идентичности. Проектный этнос отделяется от корневого, а затем возвращается, чтобы оспорить исторические права. Это легко осуществить, поскольку украинцы в прошлом – те же русские и в принципе могут претендовать на ту же самую историю, те же памятники культуры. Для этого надо просто вновь объявить себя русскими – но не вместе, а вместо.

Если мы захотим назвать дату начала открытого русско-украинского конфликта, мы с ходу ответа не найдём. Так или иначе мы придём к тому, что этот конфликт начался сразу после развала Союза и подписания Беловежской капитуляции. Казалось бы, парадокс: Россия отпускает Украину, ничего за это не требует, даже оставляет Крым и другие территории, нажитые Украиной за время пребывания в СССР. Вроде бы отношения начались с чистого листа, без претензий. Откуда тогда оголтелая русофобия? Почему украинские политики идут на выборы, обещая электорату "укреплять отношения с Россией", а едва заняв свой пост, начинают говорить об ограничении русского языка, западных стандартах, интеграции в ЕС и вступлении в НАТО?

Здесь кроется ответ на главный вопрос украинско-русских отношений. Русские в глазах многих украинцев будут виновны всегда. Независимо от того, как они себя ведут и что они делают. Просто потому что они есть. Собственно, украинцы затем и отделялись, чтобы начать открыто противостоять русским, создав таким образом удобную кормушку для элит, которые едят с руки как западных покровителей, так и российских "партнёров". Антимоскальство – хлеб самой украинской идентичности, её единственная смысловая опора. Ведь, отказываясь от русского мира, украинцы оказываются в историческом вакууме, как бы в пузыре времени, и этот вакуум надо заполнить. Чем? Только "русизмом наоборот". Убить в себе русского – это и значит стать украинцем. Вот почему призывы "Москаляку на гиляку!" звучали в Киеве задолго до истории с Крымом.

Возникает вопрос: а зачем украинцы это делали? Возможный ответ напрашивается сам собой: чтобы быть украинцем, необходимо воевать с русскими. Такова форма бурного и ускоренного украинского этногенеза.

Признание единой мононациональной Украины в границах бывшей совсем не мононациональной УССР неизбежно ведёт к зачистке населения и дерусификации в русских регионах, а также, что не менее важно, означает идейно-политическую украинизацию публичного пространства в самой России. Ещё весной 2014 года процесс неофашистского перерождения общества перешагнул границы Украины. В Москве начались так называемые "Марши мира", участники которых призывали российскую власть не мешать Киеву убивать бывших соотечественников, а "Дождь", "Эхо Москвы" и другие лоббисты украинских интересов развернули массированную проукраинскую пропаганду.

Можно прекратить спор за территории, но нельзя прекратить спор за идентичность и традицию. Поражение в этом споре, если оно случится, приведёт к стиранию русской идентичности. Тогда нынешняя разде-лённость русского народа станет непреодолимой и приведёт к историческому "рассеянию". Инстинктивное психологическое неприятие такого сценария, страх перед ним – всё это стало мощным катализатором общественной консолидации. Крымский фактор послужил базой для подлинного гражданского консенсуса и привёл к появлению в России феномена "закрымского большинства" (85%). Он же стал причиной подлинного воодушевления крымчан и "материковых русских" в период их воссоединения.

Повторим: на одну русскую традицию сегодня претендуют две конкурирующие идентичности, русская и украинская. Это разрыв традиции. Разрыв не менее серьёзный, чем Смута, церковный Раскол, события февраля – октября 1917 года и второй половины 1991-го. Такой разрыв неизбежно заканчивается кризисом, который ведёт либо к гибели, либо к возрождению.

Духовный и психологический кризис российского общества постсоветского периода сегодня усилился, вошёл в заключительную и наиболее опасную фазу. Сегодня сама национальная субъектность находится под угрозой. И эта угроза многократно усиливается из-за того, что чёткий и исчерпывающий ответ на главную экзистенциальную угрозу так и не сформулирован.

Проблема в следующем. С точки зрения большинства россиян, в соседней Украине происходит некое "коллективное помешательство", которое "рано или поздно прекратится", поскольку, мол, "народ одумается". Но это житейский обывательский взгляд. Причины происходящего гораздо серьёзнее – они заложены в самих концептуальных основах так называемого "украинского национализма", который имеет принципиально нелокальный характер.

На Украине имеет место не "помешательство", а вполне сознательная этническая чистка и насильственная дерусификация русской части населения, причём эти процессы не только меняют национальную карту страны, но и серьёзно влияют на политическую ситуацию в самой России.

Если формулировать коротко, причина этих действий – стремление киевской власти любой ценой построить унитарное мононациональное государство в границах бывшей многонациональной УССР. Киевская власть не согласна ни сузить эти границы, отказавшись от исторической Новороссии и, например, Закарпатья, ни, наоборот, расширить концептуальный формат украинской империи до конфедеративного, чтобы он вмещал в себя всю многонациональную мозаику (а это не только русские, но и венгры, румыны, русины, поляки и др.). Вместо этого всё, что выходит за рамки мононациональности, просто подавляется огнём и мечом. Отсюда этнические чистки, блокада, обстрелы городов, тысячи заключённых.

Для России оставить этот процесс без реакции означало бы поставить под удар само ядро русского мира, широко открыть ворота для русофобии внутри страны. Вопрос о характере мер противодействия – в первую очередь прагматический. Но даже если по каким-то причинам нельзя устранить угрозу в какие-то видимые сроки, это не значит, что у этой проблемы нет идеологического решения. И здесь мы приходим к неизбежному выводу: только делегитимизация в сознании русского общества событий 1991 года, в частности так называемых Беловежских соглашений, может вывести послекрымскую ситуацию из идеологического тупика. Альтернатива этому пути, к сожалению, только одна – раскол национального самосознания и утрата исторической перспективы.

Согласно украинским социологическим исследованиям 2014– 2015 годов, около 63% респондентов одобряют проведение АТО и при этом около 40% уверены, что Украина воюет именно с государством Россия (данные Киевского международного института социологии). Таким образом, со стороны Украины это классическая этническая война, подобная той, что была начата Германией в 1941 году. Но 75 лет назад обе воюющие стороны одинаково хорошо понимали, что происходит. А сейчас с русской стороны такого понимания не наблюдается. Непонимание реальной ситуации грозит русским поражением. В отличие от них, пассионарные украинцы прекрасно знают, что они воюют именно с русскими, причём не одно десятилетие, и неважно, что думают или хотят думать по этому поводу сами русские. Определяющий характер имеет точка зрения активной, а не пассивной стороны конфликта. Война объявлена – следовательно, одной из сторон предстоит победить или проиграть. Имитация неучастия не отменяет саму войну – она отменяет победу.

Успеют ли русские осознать, что, не разбив историческое зеркало, они превратятся в зеркало сами, или же утрата самих себя произойдёт раньше? Предсказать невозможно. Но можно констатировать сильнейшую степень политической украинизации российского публичного пространства.

Владимир Путин в 2014 году в Крымской речи заявил: "Русские – самый большой в мире разделённый народ". Без решения проблем геноцида русских в XX веке и национальной разделённости в современной России не может быть никакой национальной идеологии. По этой проблеме так или иначе должны будут высказаться любые политические силы, в том числе в рамках электорального цикла. В основе адекватной времени российской идеологии сегодня неизбежно лежит признание права русских (крупнейшей части российской общности) на ирреденту, на национальное воссоединение, аналогичное тому, которое совершили немцы на фоне крушения коммунизма, когда ГДР воссоединилась с остальной Германией. Это первый шаг в сторону укрепления национальной идентичности и традиции.

Русские являются одним из народов, подвергшихся в ХХ веке геноциду. Число евреев, уничтоженных гитлеровцами, – более 6 млн человек. В том числе их казнили и служащие вермахта в годы войны. Теперь вспомним цифру потерь среди наших соотечественников и вычтем из неё число погибших солдат. Останется внушительная цифра. Вот эти потери русской нации так и не были возмещены. Важно понимать, что эти люди не являются обычными жертвами войны. Следует помнить, что в Третьем рейхе войну с СССР также считали "этнической" в рамках плана "Ост" по зачистке "восточных территорий". Известно, что цифра потерь русского народа во время Великой Отечественной войны 1941–1945 годов огромна. И речь идёт не только о солдатах, но и о гражданском населении. Невозможно отрицать тот очевидный факт, что русские – один из народов, подвергшихся геноциду в прошлом веке, – подвергается ему и сейчас.

Происходящее является неизбежным следствием ряда событий ХХ и XXI веков, связанных с попытками уничтожить русскую историческую субъектность. Геноцидом русских и дружественных нам народов являлись некоторые события 1914–1918 годов (в том числе связанные с названиями концлагерей Талергоф и Терезин), а также этническая война 1941–1945 годов. После продолжения геноцида в 2014–2015 годах на Украине многие русские наконец-то осознали, что их уничтожают, хотя этот процесс давно миновал начальную стадию.

Только при условии признания русского геноцида мы сможем извлечь уроки как из недавней, так и из ныне совершающейся истории. Эти уроки очень важны именно сейчас, когда в мире произошла реабилитация фашизма и практически выдана лицензия на уничтожение русских. Если евреи уже пережили свою Катастрофу, то русские продолжают переживать её. Русская Катастрофа, по всей видимости, должна получить собственное имя, имеющее корни в русской языковой традиции. Вполне возможно, это будет слово "плаха" ("эшафот", "место казни", перен . разг. – "смертная казнь").

Вот только исполнения приговора мы ещё можем избежать. И казнь может стать профанацией, если мы сами в это поверим, – как это описано Владимиром Набоковым в "Приглашении на казнь":

"И уже побежала тень по доскам, когда громко и твёрдо Цинциннат стал считать: один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счёта – и с не испытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием всё его естество, – подумал: зачем я тут? отчего так лежу? – и, задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся. <...> Цинциннат медленно спустился с помоста и пошёл по зыбкому сору. Его догнал во много раз уменьшившийся Роман, он же Родриг:

– Что вы делаете! – хрипел он, прыгая. – Нельзя, нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем... Вернитесь, ложитесь, – ведь вы лежали, всё было готово, всё было кончено!

Цинциннат его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении. Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли".

Тема ирредентизма в рамках украинского кризиса, русская весна и крымский сюжет – всё это попытки остановить процесс уничтожения. Тем не менее он пока не остановлен. На повестке дня транснациональных элит стоит окончательное решение русского вопроса. Это грозит исчезновением русских как нации, как политического субъекта.

Историческая территория, на которой существует сегодня русский народ, включает в себя не только пространство внутри государственных границ России, но и ирреденту – совокупность территорий исторического проживания. В официальном дискурсе их принято называть русским миром. Определение русского мира основано на двух критериях.

1. Русский мир – это совокупность людей, для которых независимо от места проживания русский язык и русская культура являются основными, то есть полученными в процессе воспитания.

2. Исключение составляют те, кто по тем или иным причинам сознательно относит себя к какой-то другой нации.

Необходимо понимать, что границы русского мира подвижны. Например, нынешняя Украина представляет собой лоскутную империю, сшитую из разных наций наподобие исторической Австро-Венгрии. При этом согласно социологическим опросам сегодня на Украине 80% людей говорят и думают по-русски. Но это пока. Если немногие ещё оставшиеся на Украине русские школы будут закрываться, русский язык не вернёт себе статус второго национального, число людей, думающих и изъясняющихся на русском, будет уменьшаться и их историческая связь с Россией оборвётся.

Эта ситуация насильственной дерусификации во многом и подтолкнула русский ирредентизм на Украине, который в нормальных условиях мог бы иметь другие формы или не возникнуть вовсе.

На примере Новороссии хорошо видно, чем ирредента отличается от "диаспоры" – национального меньшинства, которое возникает в результате добровольной миграции и не занимает исторически принадлежавшую ему территорию. Казалось бы, греческое слово "диаспора" близко по значению к еврейскому "галут", тоже "рассеяние". Но здесь есть существенная разница. Галут – не добровольная миграция, а принудительное разделение, постигшее евреев после взятия Иерусалима Навуходоносором II и последовавшего затем Вавилонского плена.

Появление ирреденты – тоже результат насильственных действий, но в данном случае они проявляются в дроблении народа вместе с тер риторией его проживания и нередко (хотя и не всегда) равнозначны оккупации.

Парадокс ситуации заключается в том, что государствообразующий народ является в то же время разделённым народом. Идея, которая запустила процесс исторического воссоединения русских, называется ирредентизм – слияние, воссоединение частей одного народа.

Ситуацию выбора между разными сценариями развития историки часто называют "точкой бифуркации". Проще говоря, бифуркация – это историческая развилка. По достижении такого рода развилки нередко возникает раскол в обществе, усиливается противоборство разных общественно-политических сил и одновременно с этим открывается "окно возможностей" для трансформации политической системы. Это начало переходного периода, но результат перехода заранее не предопределён, поэтому какое-то время несколько сценариев будущего борются между собой.

Сегодня в российском обществе идёт борьба между старым неолиберальным миром, который стремится сохранить себя с помощью реабилитации неонацизма, и остатками христианского мира, который способен создать справедливое общество, основанное не на доктрине коммунизма, но на ценностях христианской традиции. На стороне либеральной системы экономическая мощь, но в долгосрочной перспективе она обречена. Вопрос в том, как быстро христианская, антисистемная часть общества не только в России, но и за её пределами сможет мобилизоваться, чтобы противостоять слабеющему Левиафану.

Когда вектор развития определится, период бифуркации сменится длинным периодом аттракции (безальтернативного развития). Возникнет исторический коридор, и развитие пойдёт в одном определённом направлении.

Кризис либерального капитализма не породил новую общественную формацию, как предполагали марксисты. Наблюдается обратное движение: не вперёд (к социализму), а назад по исторической шкале. Этот феномен исторического реверса ещё ждёт своих исследователей. Развитие идёт не по либеральной прямой и не по Марксовой "спирали", а по принципу отклоняющегося маятника. Результатом этого исторического зигзага стал денежный феодализм со штабной экономикой, диктатом финансовых элит и новой сословностью: неравным доступом к образованию, медицине и т. п.

Но ресурс социальной модели, построенной на колониальной зависимости и ссудном проценте, исчерпан. Внутри либерально-капиталистической системы растёт энтропия. Временная консервация достигается за счёт её фашизации, причём этот процесс подталкивается усилиями как её агентов, так и контрагентов. Возможность циклической консервации системы представляет серьёзную опасность. Яркий пример из прошлого – нацистское общество-государство ("фёлькиш-государство"), Третий рейх, выросший в Германии в 1930-е годы. Вполне вероятно, режим просуществовал бы долгие десятилетия, если бы не проиграл войну 1941–1945 годов. Ведь контрмодерн Третьего рейха пропитал всё европейское общество, в считаные месяцы сорвав с него флёр законности и цивилизованности. Не случайно на стороне Гитлера так или иначе выступили более 20 стран, в основном европейские – объединённая нацистская Европа. Причудливое сочетание модерна и архаики вообще характерно для глубинных структур либерального общества. Коричневый интернационал – просто наиболее яркий и однозначный пример этой закономерности и, разумеется, урок – к сожалению, очень плохо усвоенный современным обществом.

Сегодня вновь нарастает процесс архаизации либерализма, возникает новый прорыв контрмодерна в обществе, поскольку другого выхода диспетчерам системы мировой кризис не оставил. Архаизация стала серьёзным вызовом для париев системы – стран мировой периферии. В такой ситуации поддерживать мифологию свободного рынка и либеральных "прав и свобод" в России становится всё труднее. Обществу необходима новая система координат.

Сегодня уже очевидно, что в последние 25 лет в России имел место возврат к модели зависимого развития. Вследствие этого Россия оказалась перед той же исторической развилкой, что и в начале ХХ века. А именно – перед выбором из трёх возможных вариантов: 1) внешний источник революции – распад страны по "оранжевому" сценарию, 2) революция снизу с историческим разрывом и петлёй в развитии и 3) революция сверху с опорой на народное большинство, которая вывела бы страну на нормальный путь суверенного национального развития.

Если второй и третий сценарии не реализуются, в ближайшее время Россию ждёт пересмотр концептуальных основ политики и экономики, возвращение страны к естественной для неё модели развития. Страна, перестав быть сырьевым придатком, начнёт защищать собственные рынки, собственную идеологию и будет ставить перед собой исторические задачи.

2017 год