Власть фундаментального модерна. – Модерн: незавершённость или распад? – Борьба за традицию. – Традиционализм: правое и левое. – Аксиологическая ось традиционализма. – Неолиберализм и правый традиционализм. – Феномен социал-традиции. – Социал-традиция, как её понимать. – Социал-традиция и христианство. – Истоки общинного коммунитаризма. – Традиция и фашизм. – Преодоление эволюционизма. – Концепт традиции. – Традиция и модернизация. – Мифоритуальный аспект модернизации. – Прогресс или инновация? – Системный традиционализм. – Социал-традиционализм. – Солидарность, соборность и сотерия. – Этика и право: пересмотр границ. – Судьба демократии. – Гражданское общество и фактор большинства. – Инверсия политической шкалы. – Большое общество. – Договор поколений. – Знание-традиция. – К будущей традициологии.
В современной идеологической матрице всё ещё сохраняется старый стереотип – дихотомия «традиция – модернизация». Эта мифологема сказывается и в политике, в своеобразном разделении обязанностей между «консерваторами» и «реформистами» (они же «патриоты – либералы», «почвенники – западники», «некреативные – креативные» и т. п.). Данная мифология включает теоретический довесок в виде доктрины политических циклов – «заморозков» и «оттепелей», сменяющих друг друга, подобно погодным явлениям.
Нет смысла тратить время на критику этой волшебной теории. Но стоит отметить, что в России указанная дихотомия всё ещё закладывается в основу как публичного, так и научного дискурсов. А между тем в мировой социальной науке феномен модернизации давно не рассматривается как отрицание традиции. Линейная веберовская концепция традиции (противопоставление традиции и современности как «нерационального» и «рационального») ушла в прошлое и уступила место идее диалектичности традиции, разработанной в 1960–1980-е годы Эдвардом Шилзом, Шмуэлем Айзенштадтом и другими учёными, склонявшимися к интегральному, а не линейному пониманию предмета.
Но диалектическая традициология практически не учитывается сторонниками конструктивистской доктрины. Отстаивая идею «социальной динамики» и «плюралистического духа современности», они одновременно являются охранителями манихейской модели историзма: антитеза «традиция – модерн» их вполне устраивает.
Но под покровом модернистско-конструктивистской доктрины по существу скрывается радикальный ультраконсервативный антитрадиционализм – фундаментальный, бесконечно длящийся модерн. В рамках этого фундаментального модерна существует жёсткая нормативность, утверждающая преобладание в истории модуса несовместимости и разрыва над модусом преемственности. Причём ответственность за разрыв приписывается именно носителям традиционалистской ортодоксии.
Таков парадокс фундаментального, бесконечно длящегося модерна. Её приверженцы, как любые фундаменталисты, стремятся сделать свою версию истории эксклюзивной и безальтернативной.
Параллельно надо отметить, что концептология «современности» сегодня вообще вызывает много вопросов, с этим понятием в каждом случае приходится заново определяться.
Современность – это что? Это «сегодняшний день», стиль эпохи, определённое состояние структур повседневности? Или речь идёт об имеющем статус научного термина, хотя и устаревшем понятии «модерн», «модернити»?
И каковы предпосылки исторической инаковости феномена, обозначаемого данным понятием, по отношению к предшествующему времени? Ведь если нижняя граница эпохи модерна задаётся в рамках истории и социологии ХХ века, то по поводу верхней её границы в науке существует серьёзная разноголосица. И соотношение понятий «модерн», «поздний модерн», «незавершённый модерн», «постмодерн», «сверхмодерн», «контрмодерн», «постисторизм», «постсекулярный мир» как в науке, так и в околонаучной публицистике лишено определённости.
Вполне может оказаться, что концепт «современности» в актуальном дискурсе попросту абсолютизирован и выдвигается в качестве господствующего понятия, соотносимого с любой удобной точкой на верхней части исторической шкалы. В этом случае проблематика «современности» выглядит скорее как эхо постмодернистской инаковости в контексте проблематики историзма.
Сторонники концепции позднего модерна полагают, что модерн всё ещё находится в фазе развития. Эта установка восходит к тезису о «незавершённости модерна» Ю. Хабермаса, высказанного им в известной работе «Вера и знание», в основу которой была положена его речь, произнесённая 14 октября 2001 года по следам трагических событий 11 сентября 2001 года и по случаю присуждения ему Премии мира Биржевого союза немецкой книготорговли. Эта речь пронизана идеологией радикального модернизма и секулярного фундаментализма. Но за минувшие 15 лет эта точка зрения стала выглядеть всё более и более сомнительной. Наряду с фоновым её отторжением существуют и прямо противостоящие ей концепции, такие как «радикальная ортодоксия» Дж. Милбанка или «демократический традиционализм» Дж. Стаута.
Тем не менее в России (а иногда и на Западе) дискурсу традиции всё ещё нередко навязывается презумпция, которую он сам никогда не манифестировал. Презумпция того, что динамика общественных процессов не касается традиционализма, что он их насколько возможно активно избегает, а чтобы всерьёз интересоваться социокультурной динамикой, надо непременно быть (нео)модернистом. Но такое допущение произвольно.
В качестве локального примера данной идейной коллизии вспоминается внутрироссийская дискуссия по поводу встречи в Гаване Патриарха Кирилла и Папы Римского. Комментируя это событие, «правые» фундаменталисты и либеральная околоцерковная тусовка дали полярные оценки, но интерпретировали событие одинаково – как шаг к экуменизму. И это при том, что речь в «Декларации» глав церквей шла о смене богословской, то есть потенциально экуменической повестки на социогуманитарную, что создало принципиально новый формат межцерковного диалога.
Это дань устаревшему взгляду, который, будучи преодолён в науке, переместился в область политики и идеологии. Там он получил вторую жизнь и пользуется спросом как у «классических» фундаменталистов, так и у приверженцев фундаментального модерна. Причём приверженцы обоих направлений поддерживают и усиливают друг друга, взаимно подтверждая востребованность противоположного, якобы «оппонирующего» дискурса.
Но, как бы там ни было, понятие «современность» сегодня теряет остатки семантической цельности и универсальности. «Современная современность», если так можно сказать, – это мозаичное явление. Поэтому кто бы ни говорил о «современности», он не может говорить от её имени единолично, как, впрочем, и от имени традиции. И массовое сознание уже стоит на пороге смены этой устаревшей парадигмы.
Сразу после событий 11 сентября 2001 года философ Ю. Хабермас высказал идею о «незавершённости модерна». Но, как уже было сказано, не успев «завершиться» или, напротив, «завершившись», модерн явно сдаёт позиции контрмодерну – новой политической и идеологической силе, позволяя ей поглотить себя. При этом со стороны адептов идеологии модерна (сегодня это неолиберализм) не наблюдается даже попыток апеллировать к ценностям премодерна (Большого стиля христианской традиции) или к ценностям сверхмодерна (эгалитаризм, марксизм, советский проект). Планка цивилизационности резко снижается. Наступает эпоха «новой дикости».
Контрмодерн пока ещё не превратился в магистральное явление, скорее он выглядит как последствие «износа» модерна. В этом состоянии современное общество обнаруживает сходство с обществом периода распада Рима накануне наступления христианской эпохи.
Состоится ли новый Большой стиль – аксиомодерн1 – как результат синтеза христианской традиции и рационализма, или же господство контрмодерна станет системным явлением, сказать трудно.
Что касается хабермасовской идеи незавершённого модерна, или «нового проекта модерна», то она как бы предполагает, что модерн мог бы длиться («завершаться») вечно. Это идея вполне фундаменталистская, только речь здесь идёт о фундаментальном модерне.
Прежде революционный проект общества (если считать от 1793 года, как предлагает И. Валлерстайн) на глазах становится реакционным. Это порождает процессы социальной архаизации, которые, между прочим, косвенно признавал сам Ю. Хабермас, когда писал об «институциализации агрессии» в период бомбёжек Югославии силами НАТО.
В связи с этим идея современности как «завершения модерна» (неважно, осуществившегося или только возможного в будущем) вызывает серьёзные сомнения.
В середине 2010-х стало очевидно, что современное общество переживает фазу саморазрушения и кардинальной трансформации, а не отложенного «завершения проекта Просвещения». Поэтому всё чаще можно услышать о состоянии постсекулярности и «эпохе гибридов».
Сегодня невозможно создать монолитный и внутренне непротиворечивый образ, стоящий за понятием «современность». Напротив, в условиях позднего капитализма разрушается смысловая непрерывность жизненного мира. Одновременно деактуализируются привычные теоретические модели в осмыслении общественных процессов. На фоне этой ситуации можно говорить об исчерпанности секуляризма как парадигмы современности. Никто уже не имеет права сказать: «Современность – это я». На фоне разрушающейся парадигмы модерна приходится заново определяться с базовыми понятиями, такими как «современность», «секулярность», «религиозность», «гуманизм», «традиция».
Поворот к традиции неизбежен. Вопрос лишь в том, будет ли он связан с возрождением пещерных нравов – этой тёмной изнанки традиционализма – или традиционализм окажется социальным и цивилизованным.
Если мировые правящие элиты попытаются взять из традиции именно те механизмы, которые способствуют сохранению и усугублению социального неравенства, то поворот к традиции и повторное освоение исторического наследия могут пойти не по пути возвращения на исторически магистральный путь, но по пути дальнейшего социального регресса.
Сегодня либеральные элиты активно вводят в массовое сознание те элементы традиции, которые связаны с языческими элементами и разными видами фундаментализма. Это мы можем проследить на примере движения New age (стоит оценить сам термин в перспективе «поворота к традиции»), а также поддержки американским и европейским капиталом фундаменталистских движений (например, на Ближнем Востоке).
Что же такое «высокий», прогрессивный традиционализм?
Разумеется, под ним вряд ли можно понимать реставрацию модели клерикального или монархического государства (хотя и абсолютного табу на идеи монархизма или клерикализма быть не может, это тоже часть традиции). Под цивилизованным традиционализмом следует подразумевать ценности, нормы и принципы объединения людей, которые, с одной стороны, отложились в историческом опыте «высокой культуры», а с другой – породили формы социума, препятствующие социальному расслоению и угнетению (общинные, солидарные и т. п.). В Европе этому условию удовлетворяет определённая часть христианской традиции, в Китае – конфуцианства, на Ближнем Востоке – ислама. В апостольском христианстве, например, евангельское «моральное сознание» получает дальнейшее развитие и самораскрывается в святоотеческом наследии. Даже так называемая советская парадигма не смогла избавиться от традиционного «наследия»: в нём были свои предтечи, носители знания, канонические и еретические версии учения, эпигоны и творческие продолжатели.
Высокая традиция сегодня – это не только и не столько содержание, сколько метод. Она выступает как динамическая связь между прошлым и будущим, как социальный механизм, устраняющий исторические разрывы и конфликты. А для этого она должна включать в себя явно выраженную этику, причём этику в значительной степени эгалитаристского типа. Именно при таком условии традиция способна удовлетворить запрос на новый моральный консенсус.
Следует понимать: будущее постсекулярного общества – не просто поворот к традиции, но борьба за традицию – за то, какая именно традиция будет востребована, за новый консенсус. Кто выступит от имени традиции, тот и поведёт за собой общество. Задача приверженцев высокой традиции состоит в том, чтобы не отдать будущее во власть деструктивных неонацистских, неоязыческих, фундаменталистских элементов.
В связи с переходным периодом, который переживает общество, термин «традиция» теряет свою однозначность и заново проблематизируется. С одной стороны, под «маркой» традиционализма сегодня позиционируется наследие европейских «новых правых» (линия Р. Генона, Ю. Эволы, А. де Бенуа, Г. Фая, М. Седжвика и др.), которое предполагает взгляд на традицию с этнокультурной точки зрения. Обобщив идеи Р. Генона – одного из главных столпов правого традиционализма, – можно достаточно точно определить мировоззренческие основания и рамки этого типа традиционализма. Это правый (низкий) традиционализм (от «low tradition»). Он стремится изъять традицию из потока истории. Правый традиционализм обнаруживает сходство с либеральным стилем мышления, стремясь противопоставить «традицию» и «модернизацию», «прошлое» и «современность», оторвать их друг от друга. Согласно А. И. Макарову, «в трудах Р. Генона можно выделить следующие трактовки традиционализма: 1) традиционализм как простая психологическая склонность к сохранению статус-кво (»standpartism«, »traditionism«, »flexibility«); 2) традиционализм как особенность архаического мифологического сознания, связанная с попытками традиционных обществ противодействовать любым изменениям в какой бы то ни было сфере системы жизнеобеспечения (»дорефлективный традиционализм«, »примитивный традиционализм«, »наивный консерватизм«, »интегральный традиционализм«); 3) традиционализм как идеологическое течение, которое формируется в результате противостояния анти- и атрадиционализму, в котором традиция не отождествляется с наследием, а подвергается сепарации в целях »создания« идеологически »чистой« традиции (»рефлективный традиционализм«, »идеологический традиционализм«)»2 .
В рамках геноновского правого традиционализма рассуждает и российский философ А. Дугин – он рассматривает традиционализм как «антитезу языку современности», находящуюся, тем не менее, в рамках этого языка. По мнению А. Дугина, исследователь, находясь в рамках Традиции, пребывает вне традиционализма, и наоборот3 . Но за пределами рассмотрения А. Дугина остаётся частичность, локальность современного традиционализма как традиционализма либерального. Это модель разрыва истории. Традиция здесь выступает как неизменный набор культурных символов, архетипов и институтов.
Но ситуация меняется. Старый взгляд на традицию уравновешивается новым, более «левым», если примерять к нему политические критерии. Такое смещение границ понятия – не дань эклектике постмодерна, а следствие новых общественных запросов. Высокий традиционализм («левый» взгляд на традицию) исходит из обратной установки, нежели правый. Он стремится проследить историю как часть традиции и традицию как часть истории. Это вполне естественно. Неправомерно противопоставлять «современность» (традиционализм) и «прошлое» (традицию). Такое различение – продукт прогрессистской, идеологически нагруженной культурологии и социологии.
Этнокультурный традиционализм правого толка внеисторичен, он ориентирован на разрыв традиции и истории, прошлого и современности. Социокультурный традиционализм левого толка трансисторичен и соединяет любые полюса в пространстве преемственности и диалога.
И. Валлерстайн подвергает критике миф о том, что научную культуру исторического капитализма «творили благородные рыцари в борьбе с упорным решительным сопротивлением сил »традиционной« ненаучной культуры» («Галилей против церкви», «модернизатор против муллы», «предприниматель против лендлорда»). Он указывает на то, что этот культурный мем несёт в себе «скрытую предпосылку, связанную с темпоральностью. Предполагалось, что »современность« (modernity) во временном отношении нова, тогда как »традиция« – стара и предшествует Современности... Эта предпосылка исторически ложна, следовательно, вводит в полное заблуждение. Многочисленные культуры, многочисленные »традиции«, процветавшие во временно-пространственных рамках исторического капитализма, были не более изначальными (premordial) или архаичными, чем многочисленные институциональные структуры. Главным образом они суть порождения современного мира, часть возведённых им идеологических лесов»4 . По мнению И. Валлерстайна, в изучении традиции надо учитывать трансисторические связи. И не только в интересах «чистой науки», но и потому, что трансисторический взгляд на традицию «играет важную роль в сплочении групп в их политико-экономической борьбе в условиях исторического капитализма». Поэтому культурные формы традиции «мы не должны воспринимать как нечто данное...»5
Отметим две важные мысли И. Валлерстайна. Во-первых, он фактически призывает отказаться от «современной» (по сути либеральной) трактовки «традиции», выйти за рамки музейного отношения к прошлому. Во-вторых, он хотел бы видеть рассмотрение традиции не в отрыве от истории, а внутри истории, в трансисторическом ключе. Характерно, что заявляет об этом именно левый теоретик. И относится он к традиции гораздо бережнее, чем последователи либеральных стереотипов, но при этом и более трезво, чем консерватор.
Но надо признать, что в левом общественно-научном дискурсе традициологическая линия не является определяющей. А взгляд на традицию, соответственно, не может считаться вполне программным. Не исключено, что в ближайшем будущем феномен традиции займёт одно из главных мест в левом интеллектуальном поле, а сама традициология будет развиваться на стыке социалистического и консервативного направлений мысли.
Различия правого и левого традиционализма можно представить в виде ценностно-исторической (аксиологической) оси. Слева и справа от неё собраны ключевые понятия-маркеры, определяющие «левое» и «правое» в традиционализме.
«Консерватизм», «Просвещение», «традиционализм», «национализм» по существу являются сегодня амбивалентными понятиями. Их идеологическое содержание зависит от контекста, в который они помещаются – в правом или левом дискурсах. В обоих случаях происходит то, что Р. Барт называл «присвоением языка». Например, традиционализм может быть правым и левым. Консерватизм – либеральным и социально ориентированным.
Правый путь в традиционализме – это, как несложно догадаться, путь к ужесточению политического режима. Причём ужесточению настолько существенному, что он предполагает избавление от старой формулы «либерального консенсуса», от правовых и политических процедур либерализма, слишком замедляющих достижение полного контроля над обществом.
Альтернатива этой версии традиционализма только одна: соединение отдельных элементов умеренно консервативной и социалистической идей. Эта бифуркация на Западе и в России осознаётся с разной степенью отчётливости. В силу ряда причин в России пока не возникла глубокая полноценная дискуссия об основаниях общественного устройства. Между тем и переход к откровенной диктатуре, и социальная гуманизация общества проходят через традицию. Выбор придётся делать не за или против традиции, а в рамках традиции, между разными её формами. И этот выбор будет иметь долгосрочные политические и исторические последствия.
«Традиция играет роль в установлении идентичности конкретного локального сообщества», поэтому наряду с глобализацией мы наблюдаем «усиление различных форм (культурной) фрагментации, в том числе основанных на повышении роли этнической культуры и этнической идентичности»6 . Такое направление традиционализма можно назвать «правым», а такую традицию – «фрагментарной», поскольку универсальным ценностям христианства она предпочитает локальные интересы локальных групп. Поэтому правый традиционализм подчиняется той же самой логике разделения, что и атомизированное либеральное общество, по сути являясь его радикальной и агрессивной формой. А за логикой разделения неизбежно следует логика превосходства.
Правый традиционализм видит в традиции символический капитал, находящийся в руках национальных элит, которые сами, однако, пребывают в подчинении элит глобальных. Это форма «правой» традиции, аналогичная феномену национал-социализма, прочно спаянного с немецким и американским крупным капиталом. Она же лежит в основе мировоззрения современных ультраправых евроскептиков вроде «Партии народной свободы», хотя в ряде случаев последние могут испытывать и влияние левых идей (Марин Ле Пен).
Главная закономерность: правый традиционализм сегодня является ядром глобального неолиберального проекта. Он может быть не слишком заметен на уровне внешней идеологической риторики и набора символов, но, как правило, как раз в этом случае влияние «правой традиции» наиболее глубоко. Оно лишено антикварных и «этнографических» декораций именно потому, что ассимилировано современными социальными структурами. В частности, такова роль протестантского фундаментализма в США – в версии диспенсациализма, включающего идею американской миссии (Manifest Destiny) и входящего в доктрину «атлантизма». Своё наследие «новые правые» тщательно формировали как минимум с середины прошлого века. Анализ этих тенденций подсказывает, что в ближайшее время в Западном полушарии, которое на языке геополитики принято называть «глобальным Севером», вполне может возникнуть несколько государств нацистского типа.
Иными словами, правый традиционализм – это мощный и пока не до конца задействованный ресурс либерального тоталитаризма. Ужесточение последнего ведёт к более активному использованию неонацистской и неоязыческой традиции как инструменту глубинной мобилизации сознания людей, попыткам разбудить в них пещерный уровень сознания («новую дикость»). Такой подход к традиции является серьёзной помехой на пути социал-традиционализма, осваивающего христианский и социально ориентированный взгляд на традицию.
Сценарий фашистской версии традиционализма может быть реализован в обход подлинной европейской христианской идентичности. Противопоставить этому сценарию можно только другую традицию – христианскую, основанную не на разделении и неравенстве, а на равенстве людей перед Богом, на человеколюбии и милосердии7 .
Фактически «правый» и «левый» традиционализмы исключают друг друга. Первый стремится привести Запад к техноязыческому «новому Средневековью» без христианства. Второй стремится восстановить в правах отвергнутый проектом Просвещения христианский этический слой европейской традиции, включив его в современность в цивилизованных, социально ориентированных формах, без фундаменталистских крайностей. К выбору между двумя основными формами традиционализма и сводится будущая «борьба за традицию».
Аналогичным образом ставка США в борьбе против сирийского лидера Башара Асада делается на правую традицию – ваххабизм, радикальный ислам Аль-Каиды и т. п. Это попытка заставить концепт традиции работать на либеральную модель. Проект украинского государства, в основе которого лежит учение Степана Бандеры, является западным вариантом той же самой модели.
Напомним, что в мышлении «новых правых» преобладают расовые и мистические мотивы. Различия между либерализмом и новым правым традиционализмом ярко проявляются на уровне стилистики и эпистемологии (с одной стороны – мистицизм, с другой – рационализм и меркантилизм), но не на уровне этики. В сущности, этика новых правых есть ретроспекция и упрощение либеральной этики до её древнейших истоков. Вспышка нацизма (со всем его экзотическим комплексом идей) в европейской истории ХХ века – результат именно такого регрессивного упрощения.
Общество ощущает кризис, исчерпанность либерально-секулярной модели, но не в состоянии ответить на вопрос: куда теперь двигаться? Вопрос этот стоит и перед специалистами. Современность таит в себе развилку, альтернативные сценарии будущего, возможность выбирать постлиберальную модель. Что можно предсказать наверняка, так это усиление роли государственности в жизни народов и возвращение традиционализма. Но понимание традиции – это выбор из двух возможностей.
Одна из них, неблагоприятная, заключается в формировании правой версии традиционализма и оформлении её в виде фашистской (нацистской либо фундаменталистской) государственности, в построении новой глобальной иерархии и новой колониальной системы. Здесь на первом этапе важную роль играет этнокультурный фактор или религиозная архаика.
Благоприятный сценарий возможен, если в основе общественного устройства будет лежать социал-традиция . Этот тип традиционализма – левый , он склонен понимать под традицией ценности социальной справедливости и культурного, исторического суверенитета нации, а главное – механизм, обеспечивающий их воспроизводство. В каком-то смысле он напоминает механизм сохранения преемственности власти и политической субъектности в условиях классической демократии большинства, но только в случае с социал-традицией речь идёт об исторической субъектности и, соответственно, о символической власти. Социал-традиционализм не имеет ничего общего ни с большевистской репрессивностью, ни с элитаризмом новых правых фундаменталистов и либералов.
Неолиберализм провозглашал «конец истории», но пророчество не сбылось. История продолжается. Путь социал-традиции по отношению к предшествующей либерально-корпоративной социальной модели означает поворот на новую историческую стезю и пересмотр самих оснований социальности, утвердившихся при старом режиме.
На фоне продолжающегося износа либерально-капиталистической парадигмы идёт процесс складывания новой парадигмы – социал-традиционалистской.
Либеральное общество, основанное на концепции «гуманистических» естественных прав и практиках тотальной конкуренции, мыслит себя как модель природно-биологических отношений и «виталистской» морали, переписанных на языке права. Адекватным языком для описания этой социальной реальности является язык естественных наук, экономики и философии права, который предполагает отношение к знанию как к «объяснению».
Социал-традиционализм с его трансисторизмом основан на понимании традиции как основы общественного консенсуса. Или, иными словами, на понимании традиции как социал-традиции. Такая социальная система может быть адекватно описана методами, лежащими в сфере герменевтики, а язык герменевтики предполагает отношение к знанию как «пониманию и причастности».
С исторической точки зрения социал-традиционализм – это исторический ответ на редукционизм неолиберальных доктрин, который направлен в сторону как левых идей (социальной справедливости и солидарности), так и традиционных ценностей. Социал-традиционализм, напротив, возникает в точке синтеза традиционализма и левых идей.
Социал-традиционализм вскрывает роль традиции как движущей силы социогенеза и не имеет ничего общего с такими оценочными понятиями, как «пассеизм», «охранительство», «архаика», «патриархальность». Развитие, закрепление и воспроизводство социал-традиции происходит на основе ценностей социальной справедливости и идеала социального государства.
Социал-традиционализм не стремится что-то «законсервировать» и сохранить в неизменном виде. Вместе с тем невозможно что-либо изменить в современном обществе без учёта факторов мобильности, имманентных самой традиции и действующих «изнутри» неё. Вот почему в случае исторического разрыва поступательные изменения прекращаются: общество терпит крах, как это было в России в 1917 и 1991 годах, – очевидный факт, не зависящий от оценки тех или иных действующих в эти периоды политических сил.
По существу социал-традиция – это процесс социокультурной динамики, который имеет зоны устойчивости и изменчивости, то есть два ряда диалектически соположенных факторов, и изучение отношений между ними равнозначно системному изучению традиции как таковой. Важной задачей социальных и политических наук, а также «культурных исследований» в социал-традиционалистском понимании является разборка и сборка теоретического конструкта традиции в процессе её изучения, то есть в методологических целях.
Исследование институтов традиции приобретает такое же большое значение, какое имела проблематика выбора идентичностей или гендерная проблематика в эпоху позднего либерализма. Вопрос об общезначимых ценностях и трансисторизме как факторе непрерывности и устойчивости культурного развития настолько же важен, насколько сегодня важны вопросы о «диалоге культур» и «конфликте цивилизаций».
Традициологические исследования станут важнейшим направлением гуманитарно-научной сферы, а социал-традиция – одним из её базовых понятий. Но приверженцы патриархальности и их оппоненты-модернизаторы могут быть спокойны: речь идёт не о реставрации или уничтожении каких-то исторически сложившихся институтов, а о новом понимании механизмов преемственности в обществе и культуре. Современное обыденное сознание будет вынуждено сделать над собой усилие и выйти за собственные пределы, чтобы усвоить эту новую логику.
Что такое традиция? Сторонников социал-традиционализма устраивает следующее определение: «Традиция – это совокупность способов сохранения исторической преемственности, основанных на наделении этическим смыслом процедур наследования»8 .
Традиция – это социокультурный знаменатель и поле для консенсуса. Такое видение традиции мы склонны называть социал-традицией, а такой тип традиционализма – социал-традиционализмом. Возникает естественный вопрос: а что, если государство проводит курс, не имеющий ничего общего с вышеозначенными приоритетами? Ответ очевиден: необходимо максимально возможное оппонирование такому государству и такому курсу легальными методами, то есть в рамках законодательства. Конечно, социал-традиционалист – это скорее охранитель, нежели революционер. Но «охраняет» он именно традицию, а не те или иные госинституты, несправедливый общественный формат или партию власти. Для него отношение к власти вторично. Он государственник ровно в той мере, в какой государство следует традиционным ценностям общества и его историческим интересам.
С другой стороны, социал-традиционалист свободен от политической догматики. Любая форма правления, будь то президентская или парламентская республика, любая форма объединения – унитарная империя, федерация или конфедерация – могут оцениваться лишь с одной-единственной точки зрения: насколько успешно они решают главную задачу – сбережение народа и его традиций. К сожалению, ни российская, ни советская империя, ни постсоветский либеральный авторитаризм не соответствовали национальным задачам согласно этому критерию.
Социальный традиционализм объединяет людей, становится зоной смыслов, участвующих в формировании современного гражданского общества. Она предоставляет обществу единый символический ресурс, который никем в отдельности не может быть присвоен. В этом залог демократичности такого общества – причём демократичности не только в социально-политическом, но и в историческом понимании. Как уже говорилось выше, понятие «большое общество» предполагает не номинальный, а реальный учёт интересов будущих поколений и опыт поколений предшествующих. Связывание воедино этих факторов – один из главных принципов социал-традиции, в рамках которой только и возможен феномен «большого общества».
Социал-традиционалистский проект – это не теоретическая абстракция. Он имеет серьёзные исторические предпосылки. Проще всего обнаружить эти предпосылки в «полупериферийных» странах, не входивших в привилегированную когорту «первого мира» или входивших с трудом, испытывая на этом пути определённые трудности. Как, например, Германия, страдавшая от долгой феодальной раздробленности и развившая куда меньший размах колониальной экспансии, чем её западные соседи – по знаменитому выражению марксистов, «опоздавшая к разделу мира».
Последователям идеи социал-традиции придётся идти по узкой дороге. Социал-традиция исключает, с одной стороны, застывшую патриархальность, с другой – сиюминутные выгоды и узкие групповые интересы, с третьей – безудержный утопизм в выборе будущего. В то же время она предполагает верность национальным ценностям и культурным символам, политическую волю в принятии решений, историческое чутьё и стратегическое мышление в выборе будущего. Чтобы выполнить все эти условия, в рамках социал-традиции необходим интегральный подход к идее социального государства. Это значит, что государство использует традицию и социально-правовое равенство как механизм объединения нации и точку опоры для быстрого развития. Из общественного строительства исключаются, с одной стороны, принципы тотальной конкуренции, «естественного отбора» и «войны всех против всех». С другой стороны, исключаются инструменты тотального политического принуждения.
Разумеется, в рамках социал-традиции имеют нулевую применимость идеи расовой, национальной, культурной или цивилизационной исключительности, оказывающие на общество кратковременный «мобилизующий эффект», но деструктивные по своим средне- и долгосрочным последствиям.
Социал-традиция – это не застывшее прошлое, а динамичная связь прошлого, настоящего и будущего. Социальный традиционализм сегодня не снижает, а, напротив, возрождает критичность общественной мысли вопреки всем «догмам критицизма». Он прогрессивен и критичен. Социал-традиция даёт возможность солидарному обществу существовать на основе общезначимых, а не разделяющих культурных символов и моральных норм.
Характерный пример. Когда Донецкая и Луганская народные республики боролись за свою независимость, среди их сторонников наметилось интересное стилистическое расхождение. Оно никак не влияло на решимость поддерживать ДНР и ЛНР. Но при этом часть сочувствующих сравнивала ДНР и ЛНР с «Молодой республикой Советов», зажатой кольцом фронтов, другая же воспринимала происходящее по аналогии с Белым Доном, Добровольческой армией, Ледяным походом. О чём говорит этот парадокс? О том, что перед лицом настоящих, а не вымышленных исторических испытаний национально мыслящие русские интеллектуалы оказались едины. Обе стороны выступили против украинского либерал-нацизма, против сторонников Петлюры, Бандеры, Шухевича и Гитлера. Через сто лет после трагических событий Гражданской войны в России русское историческое сознание оказалось единым, а разница между красной и белой идеями осталась уделом академических штудий. Это важный шаг на пути к преодолению самого глубокого разрыва традиции в русской истории. Это пример того, как глубочайший исторический разрыв может быть преодолён.
Исходя из сказанного, можно поставить вопрос шире: как реконструировать традицию, нащупать её «точку сборки»? Для начала необходимо научиться слушать друг друга. Серьёзный анализ состояния традиции в России дают авторы социально-политического сборника «Перелом». Они, в частности, уверены: консенсус на основе традиции «отражает собирательную точку зрения российского большинства, не раскалывая его на левых и правых. Она отвечает сегодняшней политической ситуации»9 . Другое положение, проходящее сквозь тексты всех авторов, состоит в следующем: традиция – не какие-то формы прошлого, заранее и априори получившие «сертификат исторического соответствия». Традиция – это то, о чём договариваются. Если надо, договариваются повторно. В этом и состоит суть национального консенсуса.
Политолог Елена Жосул в своей статье о сборнике «Перелом» констатирует необходимость «договариваться во имя общих целей и святынь, которые важнее, чем изысканные особенности собственной идеологической концепции, столь дорогой сердцу»10 .
Рамки традиции нельзя определить назначающим жестом. Но и позиция исторического нигилизма («Я не знаю, что такое традиция», «В России нет традиции») как результат массовой дезориентации в советскую и постсоветскую эпохи не может считаться конструктивной.
Задача не в том, чтобы настоять на готовом понимании традиции, а в том, чтобы поддерживать процесс её обсуждения. Процесс работы коллективной памяти чрезвычайно важен для традиции. Он заставляет традицию самовоспроизводиться. Разумеется, он должен происходить не только в виде конференций и круглых столов (эффект от таких официальных мероприятий редко выходит за пределы академического обсуждения), но в первую очередь в повседневной жизни. Генезис традиции становится делом каждого человека, осознающего принадлежность к русской культуре, предметом гражданской активности.
Религиозными истоками либеральной идеологии были протестантская этика и гностическая эпистемология11 . Религиозная основа социал-традиционализма – апостольское христианство. Источником здесь служат тексты Нового Завета, а также те стороны святоотеческого наследия, которые развивают содержащиеся в новозаветных текстах принципы коммунитарной социальной этики.
Вопреки стандартному мнению марксистов о религии как части политической надстройки государства, христианство в период своего рождения и во времена «катакомбной» Церкви было антисистемным элементом внутри языческого государства, как в идейном, так и в социальном отношении. Изначально церковь – это община, в которой поддерживаются коммунитарные отношения. Согласно тексту «Деяний святых апостолов», человек, утаивший имущество от общинников, сразу же расплачивается за это (падает замертво, выйдя за пределы обитания коммуны, что ранее было предсказано апостолом Петром). Члены коммун, подобных описанной в «Деяниях», проповедовали равенство и нестяжательство, за что их разгоняли фарисеи. Проповедь нестяжательства и милости проходит через весь текст Евангелий – это и наказ «снять с себя рубашку», идти с ближним по мере необходимости «два поприща вместо одного» и предупреждения: «не собирайте сокровищ на земле», «легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому попасть в Царствие Небесное». В центре ортодоксальной христианской парадигмы – образ Жертвы (Распятия). Этот образ и есть предельное воплощение христианского коммунитарного сознания, образ истины как «жизни-для-ближних».
Эта установка резко отличает ортодоксальное христианство от протестантизма, проповедующего мирскую аскезу и накопительство – отсюда «протестантская этика и дух капитализма» М. Вебера. Протестантская трактовка Писания представляет собой разрушение ортодоксальной христианской парадигмы. Именно эта трактовка ложится затем в основу либеральной идеологии и оформляется в рамках принципа естественного права. Различие прослеживается не только в морально-этическом, но и в эпистемологическом плане. Истина ортодоксального христианства – не «что», то есть не сумма знаний, а «Кто» – страдающий Христос, образ жертвы Нового Завета, который сам по себе красноречивее всех писаных правил. И этот образ доступен пониманию каждого человека, живущего на земле, он не допускает ни априорного разделения людей на «избранных и неизбранных ко спасению» (протестантский пролог к социал-дарвинистской этике), ни трактовки истины как скрытого знания, доступного лишь касте посвящённых12 . Христианская истина открыта всем, а то, что является тайной христианства, – тайна опять же для всех в равной мере. Без когнитивного неравенства не может быть сформирован феномен «власти-знания», характерный для либерального общества периода модерна. По мнению А. С. Панарина, «современная постмодернистская ситуация характеризуется разрывом спасения и освобождения: вместо универсалистской установки всеобщего спасения воцаряется доминанта освобождения »лучших«, избранных, ставящих свободу выше справедливости. Это преобразование дискурса о свободе в антидемократическом, элитарном и даже расистском духе связано с особого рода гнозисом – знанием об изнаночной стороне действительности, которая и трактуется как подлинная»13 . С этой точной характеристикой трудно не согласиться.
Большое значение идеи социального равенства и социальной справедливости имели для византийской общественной и богословской мысли. Здесь можно напомнить о существовании школы Иоанна Златоуста, для которой идея социальной справедливости является одной из магистральных, и о слове «Против ростовщиков» Г. Нисского, и об идеях Лактанция, о чём мы уже говорили выше, в шестой главе.
Для русских социал-консерваторов немалое значение имеет и традиция крестьянского «мiра» – общины, от которой славянофильская интеллигенция в своих трудах пыталась перекинуть «мостик» к общине церковной. Этот тип коммунитарности существовал задолго до марксизма. Православный философ Н. В. Сомин пишет: «Большевики совершенно не понимали, что подлинная победа над собственнической ментальностью возможна только через глубочайшее покаяние и подлинный душевный переворот»14 . Его концепция православного социализма в полной мере укладывается в рамки социал-консервативной идеологии.
Особая тема – христианский социализм, который в России в первую очередь связан с именем о. Сергия Булгакова. А. С. Исмаилов является автором исследования о другом представителе русского христианского социализма, Г. П. Федотове. «Основополагающая ценность в концепции »христианской демократии« Г. П. Федотова – культурная свобода и неприкосновенность личности, обусловленная тем, что душа человека принадлежит Богу. Однако неограниченная свобода, по Федотову, не распространяется на политические и экономические права личности, которые могут и должны быть разумно ограничены... Г. П. Федотов рассматривает христианство как религию непрерывного творческого обновления и противопоставляет его цикличности язычества. Он оправдывает революцию как борьбу с тиранией, но отвергает »ве-ликие« революции как попытки разрушить общество, чтобы вновь построить его »с нуля«, руководствуясь некой отвлечённой доктриной»15 .
С. С. Иванов в своей работе рассматривает «теорию, практику, идеологию и движение христианского социализма как комплексную проблему и феномен политической жизни России и стран Запада» – в частности, на основе данных о деятельности немецкой партии ХДС/ ХСС и книг Н. В. Сомина. Вообще концепции христианского социализма могут быть рассмотрены в рамках социал-консервативной идеологии. Об идеологии христианского социализма также пишет М. Н. Булатова, уделяя внимание «парадоксальности сочетания социоцентризма и индивидуализма в христианском религиозном сознании»16 и политизации христианского социализма, например, в виде «теологии освобо-ждения»17 .
Проблему социальной справедливости, «разрыва между деньгами и трудом», пытались решать в Новое время не только в рамках марксизма. Можно указать на идеи welfare state и Sozialstaat. Достаточно открыть «Моральную экономику крестьянства» Дж. Скотта или обратиться к немецкому понятию «Gemeinshaft», чтобы убедиться: в любой культуре присутствует элемент этически обусловленного эгалитаризма. Но востребован он обычно в тех случаях, когда общество предоставлено самому себе и не имеет бесплатного источника ресурсов в виде колоний или зависимых экономических субъектов. То есть лишено неправедной цивилизационной ренты, извлекаемой при наличии нижних «этажей» в культурной иерархии. Желание собрать народы в такую иерархию, произвести градацию «человеческого материала» – вот, что скрыто за идеями либерализма. Социал-консервативная идеология противостоит именно этой модели общества. Также социал-консервативная идеология предполагает, что принципы реальной, а не имитационной демократии работают только на основе традиции. Важным условием считается невозможность присвоения традиции как символического капитала: все к традиции равно причастны, всем она в равной степени ведома. Эта установка как раз и соответствует общедоступности в понимании истины в рамках апостольского христианства и противоречит просветительским и либеральным трансформациям христианской традиции. Вот почему социал-консервативная идеология, предлагая модель социального государства и общества социальной справедливости, ориентируется на уровне своих этических оснований на новозаветное христианство.
Историческая память народа сохраняет как корпоративную, так и общинную модели социальной организации. Какая из них в итоге будет реализована, зависит от исторических обстоятельств и места конкретной страны в миросистеме.
Яркий пример – русская волостная община. В её рамках существовал механизм справедливого распределения земли, а спорные вопросы решались «мiром» – в порядке самоуправления. Описывая феномен русской общины, часто говорят о «круговой поруке», которую царское правительство использовало для удобства сбора налогов (традиция Б. Н. Чичерина18 ), реже о «переделах» земли – стихийном институте, наделяющем крестьян землёй в соответствии с идеалом справедливости, но не уравнительности19 .
Историкам хорошо известны истоки общины как социального института. Они находятся в Древнем Риме. Колонизированные земли по действовавшему римскому праву поступали в общественное владение (ager publicus). Семья плебеев-республиканцев Гракхов, в большей степени Тиберий Гракх (163–133 до н. э.) и Гай Гракх (153–121 до н. э.), ввела принцип общественного распределения земель в пользу плебеев. Согласно одной точки зрения, касалось это правило опять же в основном колонизированных территорий. Согласно другой, которой придерживалась европейская социал-демократия в XIX веке, этот уравнительный принцип был универсальным.
В подобном качестве община существовала и на Востоке, и в Восточной Европе, и в Германии (Gemeinschaft, Gemeinde). Именно поэтому изучение общины получило серьёзную прописку в западной науке. Так, немецкий социолог Ф. Теннис в книге «Община и ассоциация» (1887) противопоставлял два типа обществ и социальных отношений: Gemeinschaft («община») и Gesellschaft («ассоциация» или «корпорация»), о чём уже говорили выше. В первом случае описаны повторяемые и долговременные связи между людьми, как в родственных отношениях, характерные для крестьянских и посткрестьянских «традиционных» обществ. Во втором случае подразумеваются временные, безличные, контрактные отношения, опирающиеся на договор, на определённый срок ограничивающие конкурентную борьбу20 . Аналогичную концепцию общины развивал Дж. Скотт в работе «Моральная экономика крестьянства». Он описывал принципы существования и пропитания крестьянской общины и называл их «этикой выживания слабейшего» (subsistence ethic). Именно эта этика, по мнению Дж. Скотта, лежит в основе практики земельных переделов и деревенской взаимопомощи21 . Как в либеральной, так и в коммунистической части научного сообщества эти работы подвергались критике за консерватизм и излишнее, по мнению критиков, внимание к патриархальной укладности.
В последнее время исследователи всё чаще проводят аналогии между «духом соборности», свойственным русской церковной и отчасти крестьянской общине, и её немецким аналогом Gemeinshaft (нем. – «сельское братство»), который имел все шансы лечь в основу национального строительства. В связи с этим понятием немцы в начале ХХ века стали осознавать себя как «нацию крестьян».
Gemeinshaft стало основой консолидации немецкого общества в начале ХХ века. К сожалению, этот процесс был подорван, а соответствующий ему тип идентичности разрушен пришедшим к власти в Германии в 1930-е годы либерал-имперским нацистским режимом.
О сходстве социальных институтов общинного типа в Германии, Восточной Европе, России писалось неоднократно. Так, например, русский историк Н. П. Павлов-Сильванский, изучая роль немецкой общины-«марки» и русской волостной общины в немецком и русском обществах, подчёркивал «глубокое сходство русских и германских учреждений средних веков»22 .
Иногда проводятся аналогии между русским «общинным правом» и немецким городским самоуправлением, включавшим в себя элемент эгалитарности. Полную аналогию между этими двумя явлениями проводил известный правовед XIX века Борис Чичерин.
Скрупулезный сравнительный анализ родственных форм социальности должен коснуться земской реформы, кагала, старообрядческой общины и некоторых сектантских сообществ.
Говоря об общине, будь то община немецкая, русская или, шире, восточноевропейская, мы сталкиваемся с феноменом, имеющим в традициологии название «народная идеология». Как правило, он представляет собой базовый, хотя и не единственный фактор, обеспечивающий устойчивость социальных связей в рамках традиции. Так, согласно Дж. Рюде, «сплав врождённых представлений» и трансформированных «привнесённых идей» образует конкретно-историческую форму «народной идеологии», или традиционализма23 .
Коммунитарность и эгалитаризм являются не мистической национальной особенностью, но закономерной реакцией на мировые процессы. Миф об «отдельной цивилизации» даёт массу возможностей для спекуляций авторам как либерального, так и державно-патриотического направлений. На самом деле тип социальности, подобный русскому, присутствует в ряде других стран.
Некоторые исследователи определяют солидаристские общества как общества с «моральной экономикой», возводя это понятие к определению крестьянского общества Дж. Скотта. В. П. Данилов, высоко оценивая вклад исследователя в изучение проблем аграрной истории, справедливо отмечает, что концепция Дж. Скотта является развитием взглядов учёных русской организационно-производственной школы (А. В. Чаянов, А. Н. Челищев, Н. П. Макаров). Дж. Скотт продолжил анализ натурально-потребительского хозяйства (то есть хозяйства, которое ведётся силами крестьянской семьи и непосредственно направлено на удовлетворение её собственных потребностей) и распространил его на всю крестьянскую общность, на характеристику крестьянской экономики как целого, а также на систему социально-политических и социально-психологических свойств крестьянства, на его поведенческие мотивы и представления о должном и справедливом.
Что подразумевает Дж. Скотт под понятием «моральная экономика»? Он считает, что определяющим в деятельности крестьянства является стремление обеспечивать само своё существование. «И его взаимоотношения с соседями, с земельной аристократией, с государством следует рассматривать с точки зрения того, насколько они способствуют или препятствуют реализации этой исконной крестьянской задачи. Поскольку в центре аграрной организации стоит проблема выживания, боязнь оказаться за нижним пределом потребления, то крестьяне предпочтут придерживаться традиционной системы земледелия, если она сводит к минимуму такой риск. Но там, где они видят гарантии от риска, – охотно идут на инновации»24 .
В публицистике время от времени можно встретить утверждение о том, что нацизм склонен к крайнему традиционализму. Это ошибочная точка зрения. Не только нацизм, но и любой вид расизма, в том числе социал-расизм (фашизм), построен на принципе избирательности, отделении «высших» от «низших». Физическое уничтожение душевнобольных и физическое уничтожение народов (русских, цыган, евреев и др.) и людей социально-неуспешных (ювенальная юстиция, позволяющая контролировать «воспроизводство» нежелательных социальных групп) в равной мере отражают евгеническую точку зрения на людей, стремление улучшить человеческую «породу».
С такой же избирательностью расизм подходит к человеческой истории. Из всей традиции он выбирает только то, что соответствует героическим образам. Например, образы сверхчеловека Ф. Ницше, титанов Возрождения, фаустовские мотивы и сюжеты. Но, например, образы христианских святых не были приняты эстетикой Третьего рейха, которая считала христианское искусство болезненным проявлением декаданса и упадничества. Это прямое продолжение линии Ф. Ницше, который в книгах «Так говорил Заратустра» и «Антихристианин» отверг христианство как «еврейскую религию» и культ «слабых и уродливых». Расисту не нужен любящий Христос, расисту нужен сильный Заратустра. Не случайно фильм Лени Рифеншталь «Олимпия», этот культ силы и плоти, стал одной из визитных карточек гитлеровского режима. У итальянских фашистов был популярен футуризм в духе Маринетти и его последователей, то есть культ техники и силы.
Впрочем, современный расизм в большей степени привязан к квазинаучным антропологическим концепциям, а не к мифологическим образам. Например, к возможности научно обосновать либо искусственно создать «более совершенный» тип личности, чем другие типы (концепция high hume).
Расистские представления сегодня чаще всего восходят не к фи-зикалистской антропологии и сочинениям Ф. Ницше, а к новейшим редакциям евгенических доктрин. Во всём этом нет ничего похожего на полноценный традиционализм. Напротив, расизм, как всякая форма либерализма, воинствующе антитрадициалистичен.
Совершенно иное содержание несёт в себе магистральная европейская традиция, ядром которой является христианство. Христианство гарантирует каждому место под солнцем: люди равны перед Богом, нет высших и низших, господ и рабов. Как сказано в Новом Завете, «несть ни эллина ни иудея», а если есть первые и последние, то «последние станут первыми».
Традиция – всеобщее достояние. Поэтому главный тезис левого традиционализма заключается в том, что в обществе нет и не может быть лишних людей, у человечества в целом нет лишних народов, а в истории нет «лишних» времён. Даже советский период русской истории, несмотря на его радикальный отказ от традиции, призывает искать и исследовать те элементы, ту топику, которая сохраняет традиционные смысловые матрицы, пусть даже в искажённом и переозначенном виде.
С либеральной точки зрения роль традиций по мере продвижения общества по «шкале» цивилизации непременно должна падать. В рамках политической концепции либерализма само понятие «традиционное общество» имеет негативные экспрессивно-оценочные коннотации и противопоставляется понятию «общество модерна» таким образом, что эти понятия образуют устойчивую оппозицию. Эта дихотомия зачастую используется как мягкий вариант или эвфемистическая замена оппозиции «варварство – цивилизация».
Иными словами, с концептом «традиции» повторяется та же ситуация, в которой находилось понятие «Средневековье», также наделявшееся негативно-оценочным смыслом (dark ages – «тёмные века») даже после работ историков школы «Анналов», особенно в массовом сознании и в политическом дискурсе. В случае с «традицией» та же самая оценочная граница несколько размыта, но функционирует она в рамках всё того же эволюционистского мифа. Как справедливо отмечает Л. А. Сугрей, «поборники модернизаторства, нивелируя цивилизационные особенности этносов, представляют инновации как нечто противостоящее традициям, тогда как речь может идти лишь о состоянии изменений социума, которое включает в себя как элементы покоя, стабильности, инвариантности социальной системы, так и её самообновление» (курсив наш. – А . Щ.)25 .
Но уже в 1960-е годы возникает поворот в изучении традиции. Утверждается новый взгляд на классическую дихотомию «традиция – модерн». Например, точка зрения Б. Хозелитца фактически заключается в том, что существуют различные национальные типы модернизации, однако модернизация отнюдь не сводима к отрицанию традиции, скорее – к её диверсификации26 . Аналогичный взгляд мы найдём у Э. Шилза, который склонен рассматривать свободу и традиционность как не только противоположные, но и взаимозависимые категории. Сегодня Дж. Стаут говорит уже о том, что без традиции нет нормальной, эффективной работы демократических институтов27 . Иными словами, традиция есть условие «свободы». Круг замыкается.
Но и сегодня преодоление эволюционистских и темпоральных мифов, идеологизации и оценочности в подходе к изучению традиции в общественных науках не закончено. Более того, в последние годы в связи с кризисом господствующей идеологии в политической и публичной сферах возникла тенденция временного возврата от историко-культурного плюрализма к эволюционизму. Между тем процесс переоценки ценностей в традициологии продолжается – и в постколониальных исследованиях, и в связи с проблематикой постсекулярности. В рамках исследований постсекулярности – линии исследований, возникшей на рубеже веков, – дихотомия «традиция – модерн» не имеет оценочного подтекста. Идеи комбинированного развития, «типов модернизации», социокультурной гибридности, возвращения религиозного становятся всё более и более популярны, а такое явление, как «сакрализация всех сфер жизни» (иногда говорят о вторичной сакрализации, о квазирелигиозности), позволяет обнаружить себя и в современном обществе. Такой подход сегодня позволил бы с оптимальным результатом «выявить специфику функционирования и взаимодействия с обществом каждой политической системы, обусловленную, помимо других факторов, влиянием истории, национальной культуры и традиций»28 .
Сегодня любой учёный, работающий в русле традициологии, вынужден определиться и сделать выбор между линейной, эволюционистской концепцией «традиции» веберовского типа (М. Вебер, отчасти Э. Дюркгейм и другие жёстко противопоставляли традиционность и современность как «нерациональное» и «рациональное») и идеей изменчивости и диалектичности традиции, разработанной ещё в 1970–1980-е годы Э. Шилзом, Ш. Айзенштадтом и другими авторами, постепенно приближавшимися в той или иной мере к интегральному, а не линейному пониманию традиции.
Сегодня вместо смены парадигмы в традициологии наблюдается разделение на две линии исследований – линейно-эволюционистскую (условно – веберовскую) и системно-диалектическую, или интегральную (поствеберовскую). Выбор того или иного подхода очень часто обусловлен вненаучными, идеологическими предпочтениями автора, его отношением к понятиям «цивилизация» и «модернизация», к современным паранаучным объективистским и темпоральным мифам. Очень показательно в этом смысле исследование Э. В. Рогозина о роли традиционализма в российских политических процессах. Работа устанавливает связь между «традиционалистскими ценностными установками и каналами политической коммуникации между государством и обществом». Некорректным выглядит противопоставление «традиционных форм взаимодействия» и «современных демократических форм» взаимодействия между государством и обществом29 . Политический традиционализм определяется автором как «тип мышления и политического поведения, основанный на консервации традиций, традиционных ценностей и норм и проявляющийся в политических практиках и процес-сах»30 . Иными словами, автор сводит традиционализм к консерватизму. Отсюда крайне спорный вывод о «традиционалистском характере центральной зоны российской политической культуры как факторе, тормозящем развёртывание модернизационных преобразований в Рос-сии»31 . Между тем невозможность конструктивных перемен в России связана как раз с игнорированием требований традиции и её закономерностей и превращением целевой программы реформ в своеобразную идеологию «реформизма», поддерживающую порочную практику перекладывания ответственности и злоупотребления кредитом общественного доверия и порождающую регрессивно-деградационные явления в обществе. Вот почему А. С. Панарин пишет, что социальная система, подобно всей нашей Вселенной, держится на «острие», и её состояния отличаются особой хрупкостью. «Сегодня политолог обязан предостеречь любого реформатора от беззаботного употребления сильно действующих социальных технологий»32 .
Поле подходов к исследованию традиции поистине безбрежно, но её нередко стремятся рассматривать в отдельном дисциплинарном аспекте – политическом, экономическом, культурологическом, ритуально-мифологическом. Всё это разнообразие подходов как раз свидетельствует о важности системного изучения традиции как интегрального целого, где на первом месте стояли бы имманентные законы трансляции и закрепления социокультурных содержаний, которые, тем не менее, были бы рассмотрены на примере конкретных исторических явлений.
Традиционализм как целое не является реакцией на локальные исторические явления и не зависит от исторических случайностей. Правда, он может быть вытеснен из общественной жизни в условиях авторитарных политических систем (1917 и 1991 годы в России). Как правило, такой процесс ведёт к глубокому общественному кризису, лишает народ и страну динамики развития через прерывание социальной преемственности и обнуление опыта, накопленного обществом в течение предыдущего исторического отрезка. Это не что иное, как разрыв традиции.
Разрывы традиции являются причиной, а не следствием идейно-логических противоречий в коллективных воззрениях, и способны разрушать структуры коллективного опыта. Если разрыв традиции начинает осознаваться в обществе именно как разрыв – значит, конкурирующие идеологемы уже мыслятся представителями данного общества не как сакральные, а как профанные. В противном случае глубинное противоречие, разрыв остаются незамеченными, превращаются в «белое пятно» смысла. Эта фигура мифологического умолчания в сущности является аналогом «медиации» – центрального мифа, сглаживающего и примиряющего все противоречия. Обычно частью такого мифа и одновременно его источником является некий герой-медиатор (бог, герой, демиург или иные фигуры с аналогичным статусом). Иными словами, структура традиции в эмбриональном виде так или иначе воспроизводится в любой мифологической структуре.
Концептуализация понятия «традиция» до сих пор подвержена влиянию спекулятивно-оценочных факторов. Смысл этого понятия иногда по инерции, а иногда намеренно стремятся связать с мотивами «пассеизма», «прошлого», «золотого века», «тёмного Средневековья», «неприятия нового». Такая трактовка традиции не имеет ничего общего с действительностью.
Прежде всего: традиция – это не «любовь к прошлому». С системной точки зрения традиция не является сохранением чего-то отдельного, исторически локального. С сегодняшней точки зрения традиция – это понимание взаимосвязи между разновременными процессами, это гарантия преемственности в переходе от прошлого к настоящему и будущему. В этом смысле традиционализм направлен именно в будущее, поскольку он работает над образом будущего и над целеполаганием в настоящем, используя для этого исторический ресурс.
Традиция – это не набор символов или институтов, это прежде всего метод. Метод социального и культурного строительства. Традиция – не предпочтение прошлого в том или ином виде, а гарантия максимальной взаимосвязи прошлого, настоящего и будущего. То есть противоядие от неоправданных революций и исторических разрывов. От ситуации, подобно той, когда, как в шекспировском «Гамлете», «порвалась связь времён».
Традиция позволяет достичь необходимого баланса социальных и политических сил и интересов и минимизировать потери в процессе социогенеза. Например, если бы в СССР не произошёл разрыв с традицией, индустриализация и урбанизация не потребовали бы коллективизации, уничтожения деревни и крестьянства как класса. Другой пример: если бы такой разрыв традиции, как борьба с общиной в ходе аграрной реформы, не случился в начале ХХ века, вполне возможно, страна избежала бы и катастрофы февраля 1917 года, и радикального социального переформатирования в рамках советского проекта.
Подлинный традиционализм может и должен быть задействован в любой стране, при любом режиме, образе правления и общественном строе. В этом отличие социального традиционализма от абстрактного консерватизма, который склонен к фетишизации тех или иных институтов прошлого, а не к укреплению исторической преемственности и социального генезиса.
Традиция – это стабильность. Не в краткосрочном, политическом и экономическом, а в историческом масштабе. Это условие быстрого, поступательного развития. Когда национальное развитие останавливается – обычно это, говоря терминами А. С. Панарина, результат деятельности псевдоэлит, – общество начинает рушиться, и внутри традиции возникает разрыв. Если традиция не нарушена, социогенез и национальное развитие не прекращаются, а идут по нарастающей, в обществе реализуются долгосрочные проекты, которые куда больше соответствуют понятию «прогресс», нежели краткосрочные инновации.
В последнее время одним из самых популярных мемов, спущенных в массовое сознание, является «модернизация». Слово это изначально принадлежит узкому, скорее технологическому контексту. Но наблюдая за его бытованием в сфере политической риторики, трудно не заметить попытку раздвинуть рамки понятия как можно шире, превратить его из технического по сути термина в идеологему и даже в своеобразный лозунг. Этот лозунг, как правило, наполняется антитрадиционалистским содержанием и противопоставляется любым категориям и понятиям, так или иначе связанным с концептом традиции.
Истоки этой позиции довольно давние, и лежат они не только в сфере либеральной социологии с её излюбленным концептом «традиционного общества». Например, известный, а в то время ещё советский социолог Ю. Левада даже в рамках советского научного сообщества воспроизводил лишённый диалектики либерально-эволюционистский взгляд на традицию, вырывая функцию обновления из пространства традиции и противопоставляя её функции закрепления исторического опыта, утверждая, что традиции играют серьёзную роль только в традиционном обществе, что они препятствуют нормальному целеполаганию и рациональному поведению в обществе современном33 . И сегодня ряд авторов утверждает, что «традиционалистские ценности» (не традиционные, а именно «традиционалистские». – А . Щ.) якобы «не способствуют самоорганизации индивидов, групп, общностей и формированию структур сетевого взаимодействия государства и общества», но способствуют «поддержанию бюрократической вертикали власти»34 .
Отметим, что подвергаться абсолютизации и выполнять идеологическую функцию могут и другие слова с общесоциальным содержанием, например «стабильность» или «устойчивое развитие». Практика использования терминов-заклинаний в политических дискуссиях обычно сводит на нет их полезный результат.
По поводу антитрадиционалистской направленности концепта «модернизации» А. С. Панарин очень точно замечает: «Сегодня, в рамках цивилизационной парадигмы, прошлое получает субстанциальное определение чего-то устойчивого, генетического (в смысле культурологической генетики ментального »кода«), способного существовать рядом с современным и мешать ему. Борьба современности с прошлым обретает форму борьбы цивилизаций, одна из которых олицетворяет модерн, остальные – устойчивую и агрессивную архаику, не содержащую никаких имманентных предпосылок желаемой общественной эво-люции»35 .
Между тем вполне очевидно, что настоящая, а не лозунговая модернизация возможна только внутри и на основе традиции. Например, мы прекрасно знаем, какую огромную организующую роль играет американский протестантизм в самосознании американского большинства и политических элит. Даже у американских президентов проскальзывают признаки этого влияния в утрированных высказываниях о «божественных предначертаниях» (Джордж Буш). Всё это не только не мешает, но помогает социальному, политическому, научно-техническому прогрессу США. Но это только одна сторона дела.
Другая заключается в том, что либерализм и, шире, дух модерна, несмотря на их антитрадиционалистскую манифестационность (дихотомия «традиционное общество – модерн» в социологии и др.), внутренне основаны на своеобразном понимании традиции. С точки зрения либеральной концепции общества переход к капитализму знаменуется рационализацией общественной жизни, появлением «рациональной бюрократии» (по М. Веберу). Но при этом «универсализация цивилиза-ционных императивов западного мира делает партикулярные интересы одного, отдельно взятого региона, общечеловеческими»36 .
Иными словами, псевдомодернизация, навязываемая в качестве универсальной модели «традиционным обществам», сама представляет собой традицию с определёнными отличительными признаками. Важнейший из них – отношение к модернизации как антитрадиции. Грубой ошибкой является не только подмена и противопоставление понятий «традиция» и «модернизация», но и их разведение.
Радикальный вариант этой доктрины представляет собой идея «вторичной модернизации» (догоняющих обществ). Идеологически нагруженные понятия политической «изоляции», автаркии являются политической проекцией именно этой, по сути, неоколониалистской парадигмы. Они обслуживают мифологию «вторичной модернизации» и потому имеют сугубо инструментальный характер. С точки зрения дискурсивного анализа здесь легко выделить признаки «мифа темпоральности» и «мифа объективизации» как способов присвоения языка и претензии на привилегированную позицию носителя дефиниций в ходе социальных трансформаций.
Вместе с тем, по мнению философа Ю. В. Тягаенко, «общество, будучи органической системой, не может законсервировать нравы, поведенческие стереотипы или институты. Применяя разнообразные средства для недопущения модернизации, осуществляемой под влиянием внешних центров, данное общество вынуждено изменяться и проводить иную модернизацию»37 .
Как это ни парадоксально, именно развитие в рамках традиции способствует налаживанию взаимовыгодного диалога с контрагентами мировой политики и экономики. И наоборот: при сохранении неоколониальной модели под видом «модернизации» социум становится отсталой и провинциальной единицей мировой периферии. Особенно ярко это видно сегодня, в ситуации, похожей на ту, которая существовала перед Первой мировой войной.
Традиция и модернизация – это не два разных явления, они соотносятся как часть и целое: модернизация – как обусловленная историческими условиями вариативность, традиция – как обобщение вариантных форм. Отсюда некорректность противопоставления «традиционных» обществ и западного «общества модерна» (в рамках «капиталистической миросистемы» – КМС).
Иными словами, линия исследований модернизации, основанная на идеалах Просвещения и социально-политического либерализма и связанная с именами О. Конта, М. Вебера, Г. Зиммеля, Р. Арона, К. Поппера и др., сегодня отчётливо обнаруживает свою исчерпанность. Поэтому, описывая либеральную модернизацию как деструктивный миф, неизбежно приходим к выводу о том, что классические теории модернизации нуждаются в критическом осмыслении.
Здесь можно было бы сослаться и на марксистскую критику буржуазной государственности, и на социологическую критику либеральной власти в рамках «франкфуртской школы», в частности, на книгу Т. Адорно и М. Хоркхаймера «Диалектика Просвещения», Г. Маркузе «Одномерный человек», Э. Фромма «Иметь или быть», а также на «Поминки по Просвещению» Дж. Грея.
Общество пытаются убедить в том, что традиция – это что-то неподвижное, косное, «вечный страх перемен». Это типичное заблуждение. Традиция постоянно пребывает в развитии. Поэтому модернизации разных обществ могут пересекаться, но не предполагают намеренного подражания. Где подражание, там модернизация невозможна.
Модернизация настоящая, не газетная – это часть традиции, а не её отрицание. Когда же «модернизация» превращается в идео-логему, мы получаем современный аналог первобытного культа, где слово не указывало на явление, но становилось сакральным понятием. Это понятие покрывает существующую реальность, оправдывает любую политику38 .
В России постоянно провозглашаемая «модернизация» начинает служить квазирелигиозным объяснением для таких неприглядных вещей, как разгром фундаментальной науки и системы образования, наступление на семейные ценности, борьба с Православной Церковью. Оно становится таким же идеологическим фетишем, как в советское время слово «революция». Когда-то Андрей Вознесенский сказал: «Все прогрессы реакционны, если рушится человек». Сегодня этот сциентистский культ перестаёт быть просто «забавным» социальным явлением и становится серьёзной экзистенциальной угрозой, как если бы, к примеру, дианетика стала государственной идеологией. В сущности, происходящее очень близко к этой ситуации.
По сути дела, мы имеем техноязыческий культ, овладевший научным языком, но отринувший самоё науку. Подобное уже имело место в России после 1917 года. Тогда была популярна шутка: «С победой материализма в России материя стала исчезать». Сегодня с победой культа модернизации становится невозможной собственно модернизация. Как можно что-то модернизировать, одновременно громя, например, Академию наук или пошагово вводя платное образование? Напротив, экономика, наука, социальная сфера деградируют и упрощаются. Но обыватель, ставший жертвой технокульта, верит в «модернизацию» как в пришествие мессии. Всё объявляется ничтожным по сравнению с главной идеей, всё приносится на её алтарь: традиция, вера, мораль и, наконец, сама модернизация, настоящая, без кавычек и оккультного ореола.
Концепт «модернизации без традиции» спекулятивен, замкнут в себе. Он не даёт стимула к развитию. Бесконечное жонглирование такими терминами, как «инновации», «технопарки», «интеллектуальные центры», лишь подчёркивает фиктивный, словесно-пропагандистский характер идеологии модернизации, которая тесно смыкается с концепцией неолиберализма.
Несколько слов о последствиях мифологии модернизации для научной сферы. Фундаментальная наука может развиваться либо при сверхвложениях государства, по принципу советской «шарашки», либо в обществе традиционалистского типа. Почему именно так?
Оказываясь вне поля традиции, наука попадает под влияние законов рынка, диктующих ей норму прибыли, которая должна быть получена в короткие сроки. Это закрывает для науки приток «длинных» денег. Но прорывные научные открытия, как правило, окупаются лишь в долгосрочной перспективе. Возникает нехватка ресурсов для развития.
В таких условиях фундаментальная наука неизбежно гибнет, поскольку с точки зрения кратко- и среднесрочных вложений она нерентабельна. Выживает лишь прикладная наука, но она не в состоянии создавать образ будущего, она может только удовлетворить ближайшие потребности рынка. Именно поэтому сегодня, в мире всеобщего неолиберального консенсуса, наука продолжает использовать открытия, совершённые в 1970-е годы, когда существовала конкуренция между советскими и западными научными разработками. Политика обеспечивала достаточное финансирование.
Принципиальных, революционных открытий после распада советского блока уже не происходило не только в бывшем СССР, но и на Западе. Сегодняшняя мода на многочисленные «инновации» не в состоянии скрыть истину – отсутствие серьёзных, масштабных научных открытий на фоне множества новинок и изобретений. Общественное сознание также лишается квантора научности. Создание виртуальных «миров» для сегодняшнего обывателя куда актуальнее покорения мира физического – единственного, данного человеку в ощущениях. Иными словами, рыночное общество оказалось серьёзным тормозом научного прогресса.
С этой точкой зрения наверняка согласился бы покойный Станислав Лем. В конце творческого пути он с горечью говорил о том, что фантасты долго мечтали о покорении далёких планет и победе над неизлечимыми болезнями, но научное познание неожиданно развернулось совсем в другую сторону и вместо изучения Вселенной человечество принялось плодить бесконечные виртуальные вселенные – мнимые и потому совершенно бесполезные для него.
У каждого народа свой традиционализм; отсюда необходимость введения понятия «интегральный», или «системный традиционализм». Это, если угодно, традиция отношения к традициям – такая, при которой они не прерываются и не расщепляются, при которой их коды (смысловые элементы) находятся в состоянии продуктивного диалога и дополняют друг друга. Исключение из этого правила составляют те идеологии и социокультурные явления, которые сами отрицают непрерывность традиций.
Системный традиционализм по-новому решает вопрос о традиции. В отличие от старого, консервативного традиционализма, он исходит из того, что «традиция» – прежде всего преемственная форма социокультурной динамики, механизм и отчасти метод воспроизводства социокультурных содержаний, а не эти содержания как таковые. Он предполагает, что в каждом историческом периоде необходимо находить явления, практики и институты, связывающие его с предыдущими, сколь бы «революционным» не считался новый социальный или политический проект.
Речь при этом идёт не о локальных историко-культурных или этнокультурных явлениях и не о традиции как о «феноменологии сакрального», но о принципах социокультурной трансляции как таковой. В ходе исследования эта проблематика по мере необходимости переводится в план семиологии, культурологии и анализа культурной динамики39 .
В рамках системного традиционализма традиция воспринимается как «способ социальной преемственности»40 и позволяет заниматься изучением традиции как интегрального целого, устойчивой и динамической системы, ответственной за сохранение и передачу социокультурной информации.
Одной из важных задач системного традиционализма является демаркация понятий «традиционализм» и «консерватизм». В частности, опровержение расхожего стереотипа, уподобляющего традиционализм консерватизму. С точки зрения системного традиционализма консерватизм есть частный случай традиционализма, а не наоборот, хотя обратный тезис пока ещё превалирует в ряде магистральных по данной проблематике работ.
Репрезентативный материал европейского философского традиционализма ХХ века нередко отстаивает правый взгляд на традицию, говорит о «роли и значении архаизма для современных форм метафизики и герменевтики в их традиционалистском варианте», но при этом претендует на охват всего «категориального аппарата современного традиционализма, консерватизма и всей его философской системы»41 . Этот подход должен рассматриваться критически ввиду его сомнительной корректности.
Между «широкой» культурно-антропологической и «узкой» (как системы общественных норм и установлений) трактовками понятия «традиция» с точки зрения системного традиционализма нет непроходимой границы. Более того, их противопоставление является ложной альтернативой и снимается как раз в рамках системной традициологии.
Социальный традиционализм представляет собой идеологическую систему, использующую научный метод системного традиционализма. Апеллируя к исторической и научной целесообразности, данная система требует изменения привычных представлений о структуре и границах «социального» и «политического».
Социал-традиционализм апеллирует также к «социал-традиции» – левому пониманию традиции, в рамках которого механизм социокультурной и ценностной преемственности воспринимается как коллективное достояние и важнейший символический ресурс общества. Социал-традиция воспроизводится в новых культурно-исторических формах, поддерживая начавшиеся процессы социального роста. Социал-традиционализм стремится пробудить и поддерживать в обществе ощущение аутентичности и самотождественности, верность экзистенциальным основаниям народной жизни, общим ценностям и общим интересам.
Приведём пример «от обратного». Коммунистическая индустриализация проводилась без учёта традиции. Ей в жертву была принесена часть народа – крестьянство. Именно поэтому плоды советской индустриализации (как и весь советский проект) были утрачены, возникшие на этой основе элементы социального государства оказались временным достижением, а после демонтажа СССР большая часть общества оказалась людьми со стёртой идентичностью.
Социал-традиционализм вовсе не стремится что-то «законсервировать» и сохранить в неизменном виде. Но он не может и позволить изменениям совершаться вне рамок национальной стратегии и исторической перспективы. Социал-традиционализм манифестирует целеполагание нации, определённость коллективной интенции народа, скреплённого единой исторической судьбой.
Разумеется, социал-традиционность не имеет ничего общего с явлениями, подобными российскому реформизму, превратившемуся в систему авральных кризисных планов, каждый из которых призван нейтрализовать разрушительные итоги предыдущего «реформационного» цикла за счёт повышения политических и исторических ставок.
Принцип прогрессии (удвоение ставок), характерный для азартных игр и финансовых спекуляций, невозможен в деле общественного строительства. Чтобы этого избежать, стратегия развития общества должна превалировать над сиюминутными тактическими выгодами и интересами отдельных кланов и властных групп. Из этого следует необходимость придерживаться принципов реальной демократии (классической демократии большинства).
С точки зрения социал-традиционализма необходимо неустанно подчёркивать аспект проблемы, который часто упускается из поля зрения: традиционность – это важное условие подлинности демократических процессов, страхующее демократические институты от имитации и симулятивности42 .
Актуальная политическая задача российского социал-традиционализма – преодоление кланово-олигархического характера российского правящего класса и превращение его в подлинную национальную элиту.
Говоря о солидарном обществе, мы привычно отталкиваемся от трактовки понятия «солидарность», принадлежащей основателю социологии Э. Дюркгейму, который, как известно, выделял два типа солидарности – механическую (принудительную, в которой без остатка растворяется и исчезает личность) и органическую, в которой люди объединены добровольно принятыми ценностями и в которой личность раскрывается.
Дюркгеймовская концепция легко поддаётся интерпретации в контексте левой мысли, в рамках такого понятия, как «разделение труда».
Разделение труда согласно левой традиции может быть принудительным и несправедливым (при капитализме) или же справедливым – в обществах эгалитарного типа. Логично было бы утверждать, что в первом случае мы имеем дело с «механическим» (корпоративным) типом солидарности, а во втором – с «органическим», к которому общество может вернуться при условии «освобождения труда» и преодоления различных видов отчуждения. Поэтому общество социал-традиционалистского типа может характеризоваться органическим типом солидарности.
Примечательно, что механический тип солидарности характерен как для архаичного общества, так и, во многом, для общества позднего (архаизирующегося) модерна. В условиях же органической солидарности общество как сумма содружеств субъектов получает возможность ставить перед собой исторические задачи, не ущемляя при этом интересы каких-либо социальных групп.
Солидарность с точки зрения социал-традиционализма является важным условием успешного общественного строительства. Собирание исторических и культурных смыслов невозможно без «собирания» людей, то есть без солидарности, которую в церковно-религиозной среде принято называть соборностью. Признак здорового (если угодно, «органического») сообщества – солидарность его членов, взаимное доверие, связывание людей единым проектом, «общим делом». Именно на этом пути народ превращается в политическую нацию и прочно занимает своё место в истории. Национальный суверенитет, приверженность интересам большинства и решение серьёзных исторических задач возможны лишь при достижении необходимого уровня внутренней социальной солидарности.
С точки зрения социал-традиционализма эффективное гражданское общество – это солидарное общество, в котором, используя тезис А. де Токвиля43
, «важны не процедуры, а цель». Эта цель – принцип взаимной ответственности (в религиозной версии – «соборная соте-рия», помощь в деле спасения души). Лишь продвижение к ней спасает общество от возвращения в «естественное состояние», то есть от архаизации и «нового варварства».
Социал-традиционалистский подход находится в противоречии с концепцией естественных прав и пониманием гражданского общества в рамках либеральной идеологии, то есть расходится с линией Дж. Локка, И. Канта и К. Поппера, которому принадлежит идея «открытого» общества, на деле оборачивающаяся властью закрытых корпоративных структур44 .
Эпицентр перемен в случае реализации социал-традиционалистского проекта будет находиться там, где он находился в период рождения общества модерна, то есть между этикой и правом. Право в либеральном мире является коллапсирующим институтом. Поэтому граница между правом и этикой будет проведена заново: так общество сможет выйти из ситуации вакуума идеологии без серьёзных потерь и потрясений. В обществе социал-традиции справедливость представляет собой определяющую ценность, которой подчинено право, а не наоборот.
Развести право и справедливость в либеральном мире пришлось потому, что были разведены власть и традиция. Уже в XIX веке справедливость воспринимается в высшем свете как «утопическое» и маргинальное понятие. Лозунги французской революции общество стремится забыть, лишь в социалистических доктринах речь идёт о справедливости, всё ещё понимаемой как «свобода, равенство и братство».
При этом незаслуженно мало внимания уделяется простому факту: первый член триады исключает два последующих. Лучше, чем социалисты, этот парадокс поняли их противники. Критики справедливости во имя свободы, как правило, забывают упомянуть о невозможности «равенства в свободе». Свобода де факто является синонимом власти и привилегий. Это не позволяет выйти за рамки гоббсовской интерпретации естественного права как принципа силы и превосходства, а не универсальной юрисдикции в духе Дж. Локка и И. Канта. На самом деле метафизика права и свободы маскирует «физику силы». И сегодня в либеральном обществе за «забором» правовых процедур хорошо различимо прямое политическое доминирование, которое утверждается именно юридически.
«Общий кризис перепроизводства человеческого на современном Западе выражается в гипертрофии права, которая выражается в культе прав человека, играющем роль этики и онтологии современного мира», – утверждает философ А. Ашкеров в своей работе, посвящённой исследованию дискурса справедливости45 .
Ключевое слово здесь «гипертрофия». Проблема состоит в том, что судебная власть и – шире – сфера права в либеральном обществе выходят слишком далеко за рамки, отведённые обществом. Более того, принципы формирования правовых положений и юридических текстов захватывают всю социогуманитарную сферу, становятся стилистическим и интеллектуальным эталоном, что и порождает феномен «нового юридизма» во всех сферах обыденной жизни. Справедливость же оказывается нелюбимой падчерицей политики и предметом различных спекуляций, от лютеранской и кальвинистской «избранности» до большевистской «классовой справедливости».
В знаменитой фразе И. Канта «Меня волнуют только две вещи: звёздное небо над головой и нравственный закон внутри меня» «звёздное небо» выглядит красивым, но неискренним поэтизмом. В действительности над головой обывателя-буржуа находится формальный юридический «закон», который в рамках либерализма работает как механизм легальной регуляции человеческой популяции. И этот закон закрывает, загораживает звёзды нравственной свободы.
Общественный договор – условность: никто конкретно его не заключал, ещё Томас Гоббс в «Левиафане» подчёркивал его гипотетический характер. Теперь мы наблюдаем отдалённые последствия этого чисто философского проекта. Тем не менее философия естественного права, на деле отражающая социальные привилегии, объявляется именно договором, связывая граждан «магией причастности» и своего рода круговой порукой. Именно контрактно-договорные отношения всячески приветствуются и поддерживаются, а традиционализм и общеобязательная законность изгоняются. Поэтому, в частности, в судебной практике состязательность сторон превалирует над установлением истины. Отношения формата convention везде, где только можно, вытесняют отношения формата tradition.
В обществе тотального контракта всё «может служить и служит предметом договора, – уверен автор книги »По справедливости«. Оно (современное общество. – А . Щ.) и существует только благодаря тому, что воплощает принцип »обо всём можно договориться«». Договор составляет этику и онтологию нашего мира. Договориться «обо всём» логически приводит к тому, что договориться можно и со злом. В крайней точке перспективы, связанной с подобной практикой, злом становится всё, с чем не представляется возможным договориться. Область деятельности, свободная от формата договорных отношений, автоматически отождествляется с «террором»46 . Если договориться можно обо всём, безусловным «злом» («осью зла», «империей зла») объявляются те, с кем договориться нельзя. Предмет и содержание договора перестают иметь значение. Главное – договороспособность.
Если добро есть договороспособность, то неспособность или нежелание договориться, в том числе нежелание поступиться принципами, есть безусловное зло. Неконсенсусной, экстремистской, «террористической» в этом случае признаётся любая позиция, в рамках которой торг неуместен. А это в первую очередь религия, мораль, традиция, родственные отношения, а также подлинно научное, непредвзятое знание о мире и человеке. Альтернативой всему этому становится легализованный аморализм, причём возможность легитимации даёт именно конвенционалистски понятый юридизм.
Сегодня любой «носитель тоталитарных комплексов» приговаривается – часто негласно, через «нерукопожатность» и другие институты – к изгнанию из лона цивилизации. Проводится жирная черта. Если спросить, как же в этом случае обстоит дело со свободой совести, носитель либеральных ценностей очень удивится. Со свободой совести всё в порядке, просто есть те, на кого она не распространяется. Этот подход очень напоминает принципы античной полисной демократии: все граждане находятся в своём праве, но есть рабы и военнопленные, которые обычным правом не пользуются.
Таким образом, колониальная логика исключения работает не только вовне, но и внутри либерального общества, проводит внутренние границы. Эти границы и есть опоры, с помощью которых либерализм легко скатывается к расизму. И происходит это не в соответствии с либеральным правом, а в обход него.
Секрет либерализма в том, что в его «правовом государстве» граница права подвижна. Захват административных зданий во Львове и Киеве считается легитимным и революционным, такой же захват в Донецке – актом терроризма и сепаратизма. Двойной стандарт? Нет, просто жители Донбасса не попадают в сферу действия правового стандарта. Следование «гуманистической», а не этической философии превращает правовой режим либерального общества в подобие социального апартеида, создаёт расколотую модель социального мира, внутренние «колонии» и внутренние «метрополии».
В обществе социал-традиции право, напротив, вторично по отношению к этике. С точки зрения аксиологии социал-традиции в центре общественной этики должна стоять справедливость, право же обязано подчиняться нравственному закону и выполнять инструментальную функцию. Поэтому выражение «правовое государство» является такой же бессмысленной тавтологией, как «институциональное государство» или «организованное государство». Такие определения избыточны: определяющее изначально содержит часть семантики определяемого.
Справедливость и солидарность представляют собой символический капитал, который нельзя разделить или присвоить, им можно владеть только сообща. То же самое можно сказать и о традиции в целом, частью которой в той или иной мере является справедливость. Поэтому социал-традиционалистские взгляды до сих пор подвергаются дискредитации в работе либерального экспертного корпуса.
Ценности апостольского христианства предполагают социальное и правовое равенство людей как «равных перед Богом» при ограниченном имущественном неравенстве, то есть без формирования крупного капитала и класса олигархии, искажающих сущность государства и общественные приоритеты. Этот принцип может быть сформулирован так: в обществе могут быть миллионеры и люди с обычными доходами, но не может быть миллиардеров и нищих.
Принципы распределения благ в рамках социал-традиционализма предполагают существование «базового основного дохода», позволяющего обеспечивать минимальные базовые потребности человека (право на еду, жилище и медицинскую помощь). В социал-консервативном обществе недопустимо повышение пенсионного возраста, не может быть платной медицины.
Главный идеолог общемировой социал-демократии Э. Бернштейн в известной работе «Проблемы социализма и задачи социал-демократии» говорил об «устранении всех законов, которые ограничивают всеобщую равноправность, т. е. одинаковое право для всех» и предложил определение понятию «демократия»: «отсутствие господства классов, иначе – такое общественное состояние, в котором ни одному классу не присвоено политических преимуществ больше сравнительно с остальной совокупностью»47 .
Соблюдение этого условия позволило бы обществу непрерывно накапливать энергию солидарности, которая даёт множество выгод не только всему обществу, но и так называемой «частной личности». Жизнь каждого человека в этом случае наполняется общественным смыслом. Непредсказуемость сменяется уверенностью в завтрашнем дне. Зависимость общества от прихотей глобального рынка и принудительного «разделения труда» сменяется долгосрочной стратегией развития.
Подчеркнём: социал-традиционалистская социальная модель предполагает пересмотр отношений между этикой и правом. В рамках прежней, либеральной модели общества эти категории находятся в состоянии разрыва, несмотря на попытки теоретически вывести одно из другого.
В конечном счёте такой пересмотр означает переход от либеральной доктрины естественного права к идее нравственного права. Подобная идея высказывалась довольно давно, в том числе и отечественными исследователями. Например, русским мыслителем П. И. Новгородцевым, основным предметом изучения которого была проблематика естественного права. В поздний период творчества учёный склонялся к идее исчерпанности социальной модели, основанной на философии юридизма, и говорил об изменении регулятивного начала правосознания в сторону этики, учения о должном. По сути, речь шла о преодолении разрыва между юридическим правом как многозначной общественной нормой и нравственностью48 .
В социал-традиционалистском обществе базовым элементом традиции являются нравственные ценности, уходящие корнями в религию, но при абсолютно свободном отношении членов общества собственно к религии и вере. Именно на этическом поле возможен консенсус верующих и атеистов, поэтому любая дискриминация в вопросах отношения к религии исключается.
В контексте названных христианских ценностей в социал-традиционалистской идеологии нет места ни либеральному социал-дарвинизму, ни крайностям уравнительного коммунизма. С одной стороны, из общественного строительства исключаются принципы «тотальной конкуренции», «естественного отбора» и «войны всех против всех». С другой стороны, исключаются инструменты тотального политического принуждения. Либеральный социал-дарвинизм и коммунизм – две крайности, в равной мере не пригодные для решения социальных задач. Разумеется, для этого не пригодны идеи расовой, национальной, культурной или цивилизационной исключительности, оказывающие на общество кратковременный «мобилизующий эффект», но деструктивные по своим средне- и долгосрочным последствиям.
Рост социального напряжения в западных обществах подталкивает правящие элиты к поиску альтернативы. Одним из последствий этого процесса была названа «десакрализация демократии»49 , что, впрочем, неизбежно, учитывая имитационную сущность демократии в условиях либерального капитализма.
Анастасия Бордовских и Рафаэль Буссье приходят к выводу о том, что «для быстрого реагирования в условиях экстренных ситуаций либеральными демократиями был выработан особый, экстраординарный процесс принятия решений, предусматривающий введение целого ряда исключений (конституционного, административного и законодательного характера) в нормальный процесс принятия решений как раз с целью повышения эффективности принимаемых антикризисных мер <...>. Чисто с правовой точки зрения участниками процесса принятия решений могут быть или избранные в условиях открытого политического соревнования представители народа, или административные служа-щие»50 .
Но «антикризисные исключения» бесконечно множатся. Когда-то вся система международных отношений рухнула из-за «Косовского прецедента». Ради того, чтобы Греция не вышла из зоны евро, не были учтены результаты греческого референдума. Ради украинского долга переписаны правила МВФ. Ради украинской «ассоциации с ЕС» игнорируются данные опросов рядовых европейцев. Ради лояльности к незаконным мигрантам разгоняют водомётами демонстрации жителей Кёльна...
Когда исключения превращаются в правило, подлинное правило перестаёт действовать, наступает кризис легитимности политического режима и его идеологии. Так либеральная политическая модель устраняет коммунитарное (гражданское) общество, превращая его в «общество спектакля». Всё это происходит при почти полной лояльности парламентов и судов, поскольку в условиях диктата либерализма ни судебная власть, ни представительная демократия не работают.
Представляет ли собой демократия социально-политическую утопию? Нет. Демократия может быть эффективной, если в основу принятия решений будут положены не абстрактные нормы «естественного права», а нравственные принципы и национальные традиции, но для этого должна смениться идеологическая парадигма. Тогда имитационную демократию неолиберального государства может сменить реальная демократия. При таком переходе произошло бы устранение иллюзорного принципа партийности, взамен были бы задействованы территориальный и сословный принципы представительства.
Сегодня процедура партийного представительства всё ещё даёт право узкому кругу лиц определять судьбы миллионов, но, как известно, свободные выборы господ не отменяют противоположности интересов господ и рабов. Нельзя быть демократом и не уважать мнение 85% общества. Демократия («демос» + «кратос») – это власть народа, то есть приоритет интересов большинства с пропорциональным учётом мнения меньшинства.
Процедуры и права не падают с неба, они отражают чьи-то интересы, и в первую очередь возникает вопрос: чьи? Большинства или меньшинства? Ошибаться может и большое и малое число людей. Ни у тех, ни у других нет эпистемологического преимущества, но принцип большинства в демократии этим эпистемологическим равенством отнюдь не отменяется, зато большинство отвечает перед собой за последствия своих решений, поскольку ему не на кого переложить ответственность.
Демократия большинства – это в том числе и демократия экономическая, то есть справедливое распределение благ. Достичь этого результата можно двумя путями: либо уравниванием отношения к средствам получения этих благ (марксистский и советский подход), либо справедливым распределением (в том числе образования, социальной помощи, информации) со стороны самого государства.
Точкой опоры в этой практике может быть то, к чему причастно всё общество, что не зависит от «частной личности» и не может стать объектом присвоения или узурпации. Такую точку опоры для демократии предоставляет традиция, которая от рождения принадлежит всем и каждому – это тот символический капитал, на который все члены общества имеют равные права. Демократия, имеющая иные источники, не всегда, но, как правило, симулятивна.
Идеи социал-традиционализма заставляют задуматься о роли фактора большинства в современном обществе. Единственный критерий реальной демократии – это принцип большинства. Между тем ангажированные политологи и общественники, вопреки требованиям профессиональной критичности, утверждают, что в сложном, меняющемся мире интересы людей не сводимы к единому знаменателю, или наоборот, что социальное большинство может существовать лишь как носитель тоталитарного «анонимного сознания».
Но обратимся к истории Европы. Именно фактор большинства, во всяком случае городского большинства, стал двигателем буржуазных революций, которые утвердили в мире господство либеральной модели. Например, в ходе английской революции Джон Лильберн, представитель партии левеллеров, писал: «Вся власть изначально и по своей сущности исходит от народа и, следовательно, принадлежит только ему. Свободный выбор этого народа и его согласие, выраженное через его представителей, – единственное основание всякого справедливого управления»51 .
Но в начале XXI века процесс вошёл в стадию самоотрицания. Народное большинство, как и сама демократия, неудобны правящему слою, они слишком связаны с традицией, с нравственными устоями, мешают «диверсификации» культур и моделей поведения. Как писал историк и экономист И. Валлерстайн, «меритократическая мобильность в огромной степени остаётся возможностью лишь для меньшинства, поскольку меритократия – это ложный универсализм. Он провозглашает универсальную возможность, которая по определению имеет реальное значение, только если она неуниверсальна. Меритократия внутренне элитарна (is instrinsially elitist)»52 . Иными словами, общество рыночного фундаментализма в качестве «достойных» неизбежно выдвигает именно «состоятельных», а власть последних поддерживает себя только и исключительно в режиме денежного элитизма. Классическая демократия большинства и какие-либо социальные лифты в такой ситуации невозможны.
«Главным стимулом (drive) для демократии является эгалитаризм, – утверждает И. Валлерстайн. – Контрстимулов два: привилегии и компетентность; результатом реализации обоих является иерархия... Защитники капиталистической цивилизации утверждают, что она была первой исторической системой, покончившей с иерархией привилегий. Конечно, добавляют они, иерархия, основанная на компетентности, (competent performance), существовала, и её надо поддерживать... Критики капиталистической цивилизации обвиняют её в обмане. Они заявляют, что под маской компетентности скрывается иерархия, основанная на привилегиях... Главный аргумент против тезиса о демократизации как достижении капиталистической цивилизации – это упадок коммунитарных (communitarian) институтов в современном мире одновременно с подъёмом избирательных систем. Утверждают: то, что стало победой на одном поле, означало намного большую утрату на дру-гом»53 .
Отсюда попытка дискредитировать категорию большинства. Именно дискредитировать, а не отменить. Ведь сразу и открыто порвать с демократической традицией – традицией vox populi – невозможно. У многих ещё стоят перед глазами страницы прочитанных в школе учебников. При резком развороте лодка может перевернуться. Политическому классу и масс-медиа приходится делать реверансы. Поэтому в рамках современной либеральной парадигмы понятие «демократия», связанное с понятием «большинство», намеренно дробится. Хорошим тоном стало разделение демократии на «зрелую» и «незрелую», «архаичную» и «цивилизованную». Некоторые российские политологи услужливо поспешили внести свой взнос в этот процесс, выдумав демократию «суверенную».
Отдельное явление представляет собой несистемная демократия, которую воплощают радикальные группы майданного типа, обычно позиционирующие себя как «активную часть общества» или «гражданское общество». Очевидно, что в России – стране, в которой большая часть населения выключена из числа активных социально-экономических субъектов и не участвует в разделе сырьевой ренты, – люди, называющие себя представителями гражданского общества, сознательно вводят остальных в заблуждение. И оппозиционная деятельность таких псевдогражданских обществ на деле не является антисистемной и напоминает деятельность спойлеров. Это классический пример политического симулякра.
В условиях политического кризиса в форме «майдана» активность такого рода групп ведёт не к смене, а, напротив, к ужесточению прежнего режима – как правило, при непосредственном участии внешних игроков. Именно такой расклад был продемонстрирован событиями на Украине в последние годы. Кстати, экономическая составляющая этих событий один в один напоминала кредитную кабалу, в которую за несколько лет до этого попала Аргентина.
Сущность либеральной несистемной оппозиции ещё до украинских событий удачно выразил левый политолог Борис Кагарлицкий, подчеркнув, что вожди Болотной площади точно так же «узурпировали энергию протеста», как официальная власть «узурпировала энергию молчаливого большинства».
Таким образом, либеральные требования к обществу всё больше расходятся с принципами классической демократии, хотя политические эксперты ещё не решаются это признать. Но рано или поздно придётся сказать об этом вслух и сделать главный выбор нашего времени – выбор между демократией и либерализмом. Выбрав демократию, политический класс сделает новый поворот к традиции, но поворот гуманный и социально ориентированный.
Развитие социал-традиционализма в политике может подтолкнуть изменение общепринятой политической шкалы. «Центристское» положение на ней либерализма чем дальше, тем больше осознаётся как мнимое. Обычная шкала (социализм – либерализм – консерватизм) сменяется другой: социализм – консерватизм – либерализм. Таков феномен политической инверсии, хотя правильнее здесь было бы говорить о смене политического дискурса. Либерализм в действительности занимает крайне правое положение в силу того, что социальный контроль и диктат финансовых групп в современном обществе создают куда более авторитарный тип власти, чем консервативный этатизм. Важный показатель – использование ультраправых, культур-расистских и нацистских идей и групп в интересах экономической и политической экспансии. Утрата либерализмом статуса политической, социальной и культурной нормы обнажает его ультраправую сущность, что и отражает изменение политической шкалы.
Как бы выглядел общественный идеал с точки зрения большинства россиян, если бы сегодня был проведён социологический опрос на эту тему? Подавляющее большинство людей в нашей стране симпатизирует идее «социального государства» и одновременно традиционным ценностям. Что мешает идти в эту сторону прямо сейчас? Только инерция неолиберального авторитаризма, который вместо большого общества формирует разделённое общество, превращая его в машину диктата.
Представление о неолиберальной модели социума даёт работа М. Хардта и А. Негри «Империя», в центре которой находится величественный образ капиталистического Левиафана54 . Политический режим в этой либеральной империи, так называемая плюралистическая репрессивность, находясь на исходе своего исторического цикла, уже не способен скрыть свои внутренние противоречия: «Противоречия имперского общества являются неуловимыми, множащимися и нелокали-зуемыми: противоречия везде»55 . В конце концов противоречия ведут к самоуничтожению либерализма. После смены политического режима неизбежно возвращение ранее утраченных смыслов и социальных практик.
Так, в постлиберальном солидарном обществе уже не будет места ни бесчеловечной тотальной конкуренции, ни крайностям уравнительного коммунизма. В таком обществе жизнь каждого человека наполняется смыслом, непредсказуемость сменяется уверенностью, зависимость людей от прихотей глобального рынка и принудительного «разделения труда» сменяется долгосрочной стратегией развития и взаимной ответственностью.
Такую социальную модель можно определить как «большое общество», у членов которого есть общее прошлое и общее будущее. Говоря о «большом обществе», я не имею в виду либеральную идею отказа государства от социальной политики, которую неоднократно озвучивал бывший британский премьер-министр Дэвид Кэмерон56 . Дело в том, что сам термин «Big Society» используется Кэмероном некорректно, поскольку государство рассматривается не как часть общества, а как внешняя структура, надстройка: этот взгляд на природу государственности характерен для либерального элитаризма и противоречит ценностям подлинной демократии.
Можно отыскать совсем другие истоки понятия «большое общество» и связать его с аналогичным понятием в концепции Э. Дюркгейма. Таким путем идёт, в частности, Александр Эткинд, когда интерпретирует идею Э. Дюркгейма как образ «органической, сплочённой общины... как его представляли себе многие российские социалисты»57 . Характерна близость дюркгеймовского «большого общества» и социалистического «общества будущего», или «Сверхмодерна»58 . Различие же состоит в отношении к некоторым элементам традиции, маргинализированным в представлении большей части социалистов.
В любом случае этот подход не имеет ничего схожего с либеральной концепцией «большого общества» как общества с минимальным участием государства. Если развитие будет продолжаться в сторону нового «большого общества», возникнет социальная модель, для которой полемическое заострение пропагандистов либерального «большого общества» (Big Society not Big Government – «большое общество не значит большое государство») оборачивается совершенно противоположной стороной. Для такой модели характерен перевес общественных интересов над частными, который потребует не столько прямого регулирования сверху, сколько этического консенсуса внутри самого общества.
Почему такой консенсус возможен? В большом обществе помимо контрактных отношений задействован механизм традиции, то есть преемственность коллективного опыта. Среди людей, объединённых этим опытом, отношения чем-то подобны отношениям дальних родственников и составляют следующий уровень социальных связей вслед за семейно-родственными. Поэтому Большое общество, или общество аксиомодерна, если определять этот феномен с точки зрения исторической динамики, – это общество взаимной ответственности. Причём ответственности как «горизонтальной», между рядовыми гражданами, так и «вертикальной» – в том, что касается гражданского контроля над властными институтами. С другой стороны, ответственность необходима не только ради ближайших экономических и политических целей, но и в контексте верности традиции и поддержания социально-исторической преемственности.
В качестве иллюстрации феномена большого общества в его социал-традиционалистском понимании можно взять историю, которую рассказывает публицист и художник М. Кантор в своей статье «Общее дело». Эта история о том, как люди стоически помогали друг другу во время бомбёжек Дрездена англо-американскими ВВС. Носители русской ментальности, по мнению Кантора, способны отзываться на такие ситуации достаточно живо. И это говорит о том, что национальная идея в России никуда не исчезала. Эта идея есть принцип «всепричастности, солидарности с другими», который Ф. М. Достоевский в своих сочинениях называл «всечеловеческим». Можно вспомнить и идею «взаимопомощи как фактора эволюции» основателя русского анархо-синдикализма, князя Петра Кропоткина. Об этом принципе, согласно М. Кантору, говорили самые разные люди, такие как апостол Павел, Ф. М. Достоевский и В. Маяковский, причём некоторые из них никогда не жили в России. М. Кантор подчёркивает: «Россия есть уникальное общинное образование... ошибочно думать, что принцип выживания страны заключён в давлении государства; нет, прежде всего это принцип »общего дела«, выражаясь словами великого русского мыслителя Фёдорова... Этим общим делом является создание морального общества, то есть умение делиться и защищать товарища – вопреки кризису, закону корпоративной наживы и даже войне. Единение может состояться лишь вопреки рыночной выгоде, долг христианина существует вопреки соревнованию, только солидарностью создаётся общество»59 .
Большое общество предполагает в том числе и большое государство. Иной подход превратил бы всю идею в утопию. Установление в обществе принципов взаимной ответственности не происходит само собой. Самопроизвольно возникает только гоббсовская «война всех против всех» и диктат центров капитала. Поддержание общества взаимной ответственности требует существования сильного государства, но это государство находится не за пределами общества, как при коммунизме и других идеократических режимах, а внутри него. Данное условие исключает кулуарные решения и сползание к антинародному курсу.
Такой подход справедливо называют разумным или демократическим этатизмом. Эта ситуация достижима при помощи процедур опосредованной демократии, о которых упоминалось выше. В частности, при условии использования принципа сословного, а не партийного представительства60 . При нормальном функционировании большого общества роль государства (его части) сводится к его охране и поддержке. Это предполагает минимум прямого вмешательства, однако в периоды кризисов долг государства заключается в активном, а порой и директивном участии в социальном строительстве. Необходимо уметь вовремя прийти на помощь и вовремя отойти в сторону.
Вряд ли российскому государству подойдёт опыт западных неоконсерваторов, которые, подобно Маргарет Тэтчер, отрицали сам факт наличия «общества». Не подойдут и либеральные рецепты, согласно которым государство враждебно обществу и должно самоустраниться от общественных дел. И один и другой путь в России неэффективны. Государство не может подменять директивами социальную активность граждан, но оно может и обязано вмешиваться там и тогда, где и когда общество испытывает трудности.
Принципы большого общества предполагают подлинную мажоритарную демократию, то есть демократию большинства, а не элитарную конкуренцию социальных миноритариев сколь угодно высокой степени публичности с фильтрами и финансовым цензом. Эта система исключает диктатуру «активного меньшинства» над большинством, поэтому явления типа «майдана» в таком обществе полностью исключены. Никакая отдельная социальная группа не имеет права навязывать остальным свои ценности и интересы. Тем, кто склонен брать во внимание не степень поддержки тех или иных идей в обществе, а элитарный разброс мнений и элитарный же «консенсус», есть о чём задуматься.
При этом также необходимо понимать, что жизнеспособное общество основано не только на контрактных отношениях, но и на общих ценностях, а общее дело консолидирует общество в куда большей степени, чем брошенный в урну бюллетень.
В рамках либеральной миросистемы общество, особенно в странах периферии, живёт краткосрочными приоритетами. Но в случае успеха социал-традиционалистского проекта возможна радикальная трансформация: обществу настоящего для решения долгосрочных задач предстоит стать обществом настоящего, прошлого и будущего.
Что это значит? В перспективе этот процесс может положить начало социальной модели, для которой характерна взаимная ответственность граждан и приоритетное значение динамики традиции, то есть преемственности коллективного опыта. Это предполагает также не номинальный, а реальный учёт интересов будущих поколений и опыт поколений предшествующих. Связывание воедино данных факторов – один из главных принципов социал-традиционализма. Это принцип договора поколений. В рамках аналогичного подхода политолог Н. А. Мамина утверждает: «Общество представляет собой не только пространственное, но и временно´е единство: прошлое общества влияет на его настоящее и помогает прогнозировать возможное будущее»61 .
Отсюда неизбежность встречного движения. Этот выбор прошлого из будущего учитывается живущими в настоящем, которые, являясь предтечами будущих поколений, всё равно являются в каком-то смысле их современниками. И этот взгляд по-своему глубоко историчен. Общественный договор в рамках проекта большого общества ставит интересы будущих поколений во главу угла. У этих поколений современное общество, то есть лишь малая часть исторического большого общества, не имеет права брать взаймы. Такой принцип предполагает разумное отношение к природным ресурсам, культурным памятникам, социальным гарантиям и материальным накоплениям государства, а также сведение к минимуму долговых обязательств страны. Кроме того, умершие члены общества имеют право на то, чтобы их мнение было представлено в решениях будущих поколений. Это принцип трансисторизма, который неизбежно сопровождает социал-традицию. Трансисторизм означает, что человек не претендует на полное знание исторических закономерностей, но может и должен на них влиять.
Договор поколений означает, что все поколения имеют свой голос в рамках исторического консенсуса, только тогда в обществе существуют долговременные цели и историческая миссия – необходимые условия выживания. Рано или поздно складывается новый общественный договор, который учитывает не только сиюминутную волю действующих социальных субъектов, но также коллективный опыт и достижения предыдущих поколений, а это и есть базовый элемент традиции.
В рамках новой общественной модели знание-традиция будет иметь приоритет как над властью-знанием (модель эпохи модерна), так и над властью-традицией (архаичная модель).
В античном мире, где философия была королевой наук, понятие «знание» соотносилось в равной мере с категориями прошлого, настоящего и будущего и утверждало незыблемость вечных космических законов и предустановленной мировой гармонии. Достаточно вспомнить знаменитую схему трагедии по Аристотелю: гармония – нарушение – восстановление через очищение страстей (катарсис). Такая модель времени циклична и сводима к идее «вечного возвращения», это и есть власть-традиция.
В эпоху модерна речь идёт о естественном отборе истории, в том числе и в сфере знания. Социал-дарвинистская идея «естественного отбора» в обществе, включая её евгенические и откровенно нацистские версии, с точки зрения модели исторического времени означает следующее. История линейна, но историческое время течёт не для всех одинаково. Билет в Будущее, в этот секулярный Эдем62 , получают лучшие, остальные сходят с исторической дистанции. Данная концепция основана на идее отбора «лучших» и отбраковки «худших», совершаемом некой трансцендентной силой – Природой, расовыми законами, «невидимой рукой Рынка», «стандартами цивилизованного мира» и т. п. Этот принцип заложен также и в идее о «правильной и неправильной стороне истории», которую развивал Барак Обама несколько лет назад. К подобной трактовке человека, истории и общества тяготеют как протестантское (а в последнее время и католическое) богословие, так и атеистический сциентизм. Но в первом случае «естественный» отбор совершает Бог через «избранность ко спасению», а в другом – Прогресс. Этот тип знания – знание-власть – предполагает линейную модель времени. При этом место традиции занимает особого рода мессианизм, построенный на темпоральной мифологии, дающий право решать, что уже является делом прошлого, а что нет, и приобретающий за счёт этого немало исторических преимуществ.
Ортодоксальный христианский взгляд воспринимает «знание» как целостное (полное), но не окончательное. Этот взгляд живёт не одним прошлым или одним будущим.
С точки зрения апостольского христианства священная история разворачивается в смысловом пространстве между пророками и Откровением, поэтому для христианского понимания времени характерно сочетание линейности и цикличности, а вместе с ним и парадоксальная категория прошлого-будущего («будущего в прошлом» – Future in the Past). На это обстоятельство в числе прочего указывает и само слово «евангелие» (греч. – «благая весть») и хронологическая структура Писания: о том, что совершится в будущем, свидетельствуют пророки.
В рамках такой модели истории каждый человек участвует в выборе будущего, хотя это и происходит по установленным свыше правилам. Словом, сотрудничает с Богом. Будущее практически предопределено, но пути к нему могут быть разными, и в этом частично проявляется христианское понимание свободы выбора. Провиденциальность в апостольском христианстве не предполагает фатализма и заданно-сти индивидуальной судьбы, как это происходит в протестантизме. Это модель знания-традиции. Она исходит из закона моральных причин и следствий и одновременно предполагает свободу выбора будущего63 . С таким взглядом связан термин «аксиомодерн», обозначающий подход к современности с позиций ценностного выбора. Аксиомодерн как культурное явление сопровождает «новый» (социальный) традиционализм в общественной жизни.
В обществе социал-традиции христианская модель знания воспроизводится в новых формах. Эволюционизм же, входя в фазу архаизации, напротив, постепенно возвращает власть-знание к архаичной модели власти-традиции.
Для описания феномена традиции в постлиберальную эпоху потребуются новые понятия и категории. Этот факт неплохо осознаётся на Западе, но российское «креативное» сословие, к сожалению, как обычно, поддерживает в собственной стране моду на идейный секонд-хенд. Одна из наших проблем заключается в том, что понятие «традиция» в российском научном обиходе является идеологически нагруженным. Оно редко рассматривается с позиций чистого аналитизма – как механизм социально-культурной трансляции и преемственности, как система вертикальных, а не только горизонтальных социальных связей. В связи с тенденциозностью в подходах «традиция» из чистого исторического феномена чаще всего превращается в позитивную или негативную по содержанию идеологему.
Необходимо признать, что понятие «традиция» серьёзно искажено как противниками, так и сторонниками традиционализма, причём в России это более заметно, чем где-либо в западном мире. В дискуссиях вокруг традиции наблюдается бесконечная борьба исторических фетишей и фобий, а дискуссии нередко выглядят как состязание в навешивании ярлыков. Масла в огонь подливают отдельные исследователи, использующие аппарат науки в идеологических и публицистических целях. С одной стороны, в их утверждениях присутствует редукционизм: объём понятия сужается до приемлемых и удобных рамок. С другой стороны, в одном смысловом ряду с «традицией» оказываются такие понятия, как «патриархальность», «изоляционизм», «консерватизм» и т. п., а противопоставляются им эмоционально-оценочные термины вроде «цивилизованный мир».
Вся эта ситуация напоминает некогда имевшее место некорректное использование понятия «средневековый» в значении «отсталый» и негативный миф о Средневековье как о «тёмных веках» (dark ages), разрушенный усилиями независимых историков, в частности представителей французской школы «Анналов». А ведь в своё время груз предубеждений создал немало проблем для развития медиевистики.
Так же обстоит дело и с традициологией. Оценочность по отношению к механизмам социокультурного опыта сразу выводит проблему за рамки научного контекста и в принципе некорректно, не говоря уже о том, что указанный публицистический словарь сыграл свою роль в ходе идеологических баталий ХХ века и теперь не актуален.
Все эти квазинаучные спекуляции вредны для живого тела традиции, от кого бы они ни исходили, от традиционалистов или от антитрадиционалистов. Если традиция превращается в догму, она становится историческим реликтом и перестаёт существовать в исторической напряжённости и протяжённости, не может работать как механизм воспроизводства социальной и моральной причастности, «общего дела». Такова, в частности, её роль в доктрине правого традиционализма. С другой стороны, одной из догм позднелиберальной эпохи является воинствующий антитрадиционализм, негласный запрет на традицию64 . Более того, сегодня эти крайности сходятся. В рамках неолиберального дискурса негласно поощряется понимание традиции как группового, этнокультурного, этнорелигиозного фактора, как исключительной принадлежности некой замкнутой социальной, религиозной или региональной группы, как субкультуры, а не широкой социальной общности, связанной солидарностью и принципами мажоритарной демократии.
Но символический ресурс традиции необходим всему обществу для его обустройства в истории, для преодоления «ложного сознания», создаваемого усилиями культур- и политтехнологов, социальных конструктивистов, экспериментирующих с трендом партикулярности65 . Сегодня этот ресурс даёт актуальные возможности сопротивления и контрсуггестии по отношению к суггестивным практикам властных центров глобального денежно-информационного общества66 .
С сегодняшней точки зрения традиция – это понимание взаимосвязи между разновременными процессами переходной социальной динамики. Вот почему социал-традиционализм направлен не в прошлое, а в будущее. Он создаёт коллективный образ будущего и социальное целеполагание, используя для этого символический ресурс национальной традиции. Традиция – не предмет реставрации, но метод социального и культурного строительства, противоядие от переворотов, исторических разрывов и других ситуаций, когда «порвалась связь времён». Таким образом, традиция позволяет минимизировать потери в процессе социогенеза. Если бы в 1917 году не произошёл разрыв с традицией, индустриализация и урбанизация не потребовали бы уничтожения крестьянства как класса.
Поэтому в рамках традиционализма всегда возникает вопрос о трансисторизме, непрерывности преемства, о «лейтмотивах» национального развития. В этом отношении вполне продуктивно определение традиции, которое дают С. А. Мадюкова и Ю. В. Попков: «В современных локальных сообществах неотрадиционализм характеризует ситуацию использования традиции для обоснования социальным субъектом выбираемого будущего поведения через референцию к авторитету прошлого»67 .
При этом и любители «патриархальности», и «модернизаторы» могут быть спокойны: главная цель – поиск точки сборки традиции и её воспроизводство, а не собирание или забвение тех или иных образчиков исторического антиквариата. Подлинный традиционализм не специфичен, он работает в любой стране, при любом режиме, образе правления и общественном строе. В этом отличие социального традиционализма от абстрактного консерватизма, который склонен к фетишизации институтов, а не к охране исторической преемственности и активизации социогенезиса.
Но представление о традиции и традиционности до сих пор находится в плену политической конъюнктуры. Поэтому так часто приходится слышать: «Каждый выбирает традицию, как считает нужным», «Не фальсификация ли всякий разговор о традиции?» Политизация традициологии в России связана с особенностями нашей гуманитарной сферы, на которой сказывается периферийный статус государства. Но некорректное употребление слова «традиция» объясняется и чисто языковыми проблемами, которые хорошо прослеживаются в рамках англо-русских транскрипций.
Рассмотрим понятие «традиция» в англоязычном контексте. Там, в отличие от русского контекста, концепт традиции распадается на два понятия: «traditional» и «conventional». Traditional отсылает к этнокультурным особенностям и историческому механизму передачи коллективного опыта. Русская община, символизм британской монархии, германская мечта об объединении Европы – всё это трансисторические явления, которые могут быть объединены в рамках традиции. Когда-то они были предметом договора, но сегодня воспринимаются как безусловные.
Conventional обозначает явления, вошедшие в коллективную память общества как результат какого-то контракта. Это в большей степени сфера общих правил на основе соглашений, чем исторических смыслов, базовых ценностей и архетипов.
В суверенном и демократичном обществе «традиция» и «конвенция» способны активно влиять друг на друга (процесс обратной связи). В этом случае происходит актуализация исторических смыслов, семантики традиции, что учитывается в рамках общественных конвенций. Диалектика «традиционного» и «конвенционального», так же как, например, традиции и модернизации, требует отдельного исследования.
Сегодня важно изучить особенности употребления слова «традиция» в публичной сфере и по возможности реконструировать его подлинный смысл. Научное сообщество нуждается в создании нескольких конкурирующих программ в рамках «исследований традиции» (tradition researching). Необходимо создание нескольких научных групп, которые могли бы развивать это направление исследований независимо друг от друга. Очевидно, что этот вопрос имеет важное национальное и государственное значение. Возможные темы исследований: «Традиция как механизм передачи социального опыта», «Традиция как источник социальных конвенций».
Проблема изучения механизмов традиции, её генезиса и общественных функций в новом постсекулярном обществе будет иметь такую же значимость, как проблемы выбора идентичностей или гендерная проблематика в эпоху позднего либерализма. Вопрос о значимых ценностях и социальной этике будет столь же важен, как сейчас – в условиях разделённого общества – важен вопрос о малых группах и «значимом Другом». На место поиска социальных различий придёт поиск объединяющих, системообразующих социальных факторов.
2017 год